Print This Post

    Татьяна Щербина (Москва). Портреты городов. Стихи

    Новые oблака
    3-4/2013 (65-66) 31.12.2013, Таллинн, Эстония

    МАЯК

    Дальнего света бы, чтобы маяк,
    а не ночник, что от ужаса ночи
    прячет – манил, пробиваясь во мрак
    матрицы с лицами чернорабочих.
    Нужен маяк – это берег и твердь,
    темной материи дерзкий антоним,
    смысл добывается впрок, чтобы впредь
    свет размножался, и мы не утонем
    если на штурм или шторм темноты
    выставим землю, где зреет физалис,
    только намек чтоб, маяк, дал нам ты,
    берег, а там бы уж мы расстарались.

     
    ***
    Льет как из ведра, грустно как в аду
    и репатриироваться некуда.
    Рай, конечно, да, в мысленном цвету,
    если б там был стул для собеседника.
    Мозг умел как бог: кверх-ногами-мир
    передаст картинкой перевернутой,
    в линии сплошной выделит пунктир,
    чтобы повернуть в другую комнату.
    Но беседку – нет, он поставить слаб,
    что вздыхать? Вздох посвящен кому-то.
    Мысль одна – бежать, подхватив свой скарб,
    марафон, где тоже ад и смута.
    Друг Платон, ты б знал – диалог закрыт,
    правит бал Золя: «я обвиняю»,
    так последний гад даже говорит.
    Лучше помолчать за чашкой чаю.

    Под зонтами пальм вроде рай земной,
    но они качаются безрадостно,
    жизнь под знаком «стоп» видит мир войной,
    провернув сто восемьдесят градусов.
    В прошлое теперь падают, идут,
    прячутся, летят со взглядом беркута,
    льет как из ведра, грустно как в аду,
    а репатриироваться некуда.

     
    ТАРТАРИЯ

    Иоанн Кронштадтский приводит к кронштадтскому мятежу.
    Петербург на костях – к блокадному Ленинграду,
    Ленский расстрел – к ленинскому шалашу,
    Тартар – к Тартарии, не в смысле ад к аду:
    жизни всё больше в расколотом царстве теней,
    жарко в истории и у могил мониторов,
    мощи приехали – очередь как в мавзолей,
    мемориалам – цветы, им, любимым без споров.

    Деду теперь за победу не надо жилья,
    да и наклейки ему на машинах – не в кассу,
    знаешь ли, дед, что везде теперь курят кальян
    и коноплю. Ты приметил, что жертвы напрасны?
    И просвещенье напрасно, не спас ни Толстой,
    ни Соловьев с Достоевским, сатиры с мольбами,
    нынче у нас всё загробное, в жизни – простой,
    если за жизнь не считать столкновение лбами.

    Всё-то к чему-то. Москва – долгорукая длань,
    хану платила и платит, и дань неизменна,
    длань оскудеет – на улице тьмутаракань,
    позолоти – и сияет ночная деревня.

    Люд наш волшебное слово лелеет – «весна»,
    окна в Европу распахнуты, веет духами,
    как они порохом стали, как кровь из вина?
    что в этих войнах, чтоб жизнь отдавать с потрохами?

    Кочевая Тартария, нет здесь оседлой земли,
    переворот колеса приводит к его провороту,
    разъезжается люд, чертыхаясь в дорожной пыли,
    оставляя загробную родину грустным сиротам.

     
    ***
    Бог снимает фильм. Актеры играют свое,
    ломая сценарий, собачатся, петушатся,
    исполнительные пялятся в камеру,
    как в ночное окно, за которым ни зги, но сказали же: в камеру.
    Бог смотрит фильм, где актеры надевают орлиные головы
    и львиные шкуры, режут баранов, едят и трубят в рога.
    Актеров много, и все дерутся за роли.
    Богу надоедают батальные сцены,
    переходит на макросъемку: чувства. Но и тут
    боли и воли, вой и бои в юдоли –
    Богу надоедает съемочная площадка. Потустороннее,
    в которое актеры не верят, врывается наводнением,
    огненными шарами, птицы падают с неба,
    люди бегут, проваливаясь в оркестровую яму.
    Бог понимает, надо менять систему.
    Вот самолет вам, летайте теперь орлами,
    поезд-змея сквозь лес повезет и горы,
    море – чистый алмаз в золотом песке,
    что вам еще – мультиварка и антихворость,
    жук-машина в придачу, не превышайте скорость!
    Снова воюют, лютуют, плюют, мухлюют,
    из чего их делать – из мрамора, как Пракситель?
    В статуях только и толк, что фото, а у меня – кино,
    самодвижное, не сбывающееся до точки.
    Электронным умом в металлическом теле
    заменить скоропортящуюся клетчатку?
    Ни капризов, ни мусора, но без свободы выбора –
    стоп творенью, одна репродукция.
    Программу Я знаю и так, сам писал.
    Дикие кабаны, нежные козочки,
    ужас ночи – летучие мыши, сияние дня – павлины,
    вот каких нужно актеров, WWF, не людей.
    – Павлины, говоришь?
    Кошечки да собачки,
    бурундучки полосатые, лошадиные скачки,
    киты-дальнобойщики, медузы в балетной пачке,
    все они лучше нас, мы уходим на роль заначки.
    Мы устали играть и любить,
    творить, изучать и молить,
    и гадать, и сидеть, и стоять, и летать,
    и павлиньи хвосты распускать
    и пускать псу под хвост
    все дары, превращенные в жвачки.

     

    ПОРТРЕТЫ ГОРОДОВ:

    ИЕРУСАЛИМ

    Бугенвилии, слишком алые, слишком розовые,
    камни цвета хумуса, полукружья холмов.
    Толстые стволы олив стоят крепостной стеной Гефсимании,
    подрагивая листьями как датчиками.
    В лабиринтах базара яркие краски и крики,
    будто попугаи слетелись сюда на завтрак.
    Меа-Шеарим – муравейник, хлопочущий и спешащий,
    в одинаково черных шляпах и черном теле,
    увешанном тонной пакетов:
    конвейеру детей — конвейер еды, одежды, игрушек,
    а вскоре и книг, хоть это всё та же Книга.
    Лавки предметов культа пусты, величавы,
    как дорогие европейские бутики –
    мезузы, волчки, талесы и серебряные подсвечники
    у всех уже есть, а меховые шапки не по карману.
    Яффо, Давид а-Мелех – улицы как улицы,
    только дома цвета хумуса – из иерусалимского камня
    в старости, молодой он – как сливочная помадка.
    В мусульманском квартале Старого города,
    торговый ряд – это Путь Скорби Иисуса,
    в концентрированных окружностях Иерусалима
    нет простора, чтоб волочиться за жизнью, как за красоткой,
    нет двери с надписью «выход»,
    а ворота с надписью «вход» заложены кирпичом.
    Здесь жизнь – ожидание чуда, и чудо, что жизнь возможна.
     

    МОСКВА

    Москву надо рисовать циркулем,
    вставив иглу в Кремль.
    Это кроваво-красный, или гранатово-клюквенный,
    крепостной замок, за зубчатой стеной
    с бойницами и амбразурами,
    под ними – Ленин, Сталин, Свердлов, Дзержинский,
    Суслов, Вышинский, Брежнев, Андропов –
    не Древний Египет, но все же.
    Сторожевые башни – с пимпочками:
    ночью сверкают красные звезды, днем золотые орлы –
    сувениры былых империй.
    Циркуль чертит и чертит, чем шире круг,
    тем виднее стороны света.
    Восток – не для слабонервных,
    слабонервным в Москве вообще делать нечего.
    Кремль был сброшен с красной планеты Марс,
    вместе с его обитателями.
    Вот и пошли круги по земле, как по водам:
    Бульварное кольцо, Садовое, едва досягаемая циркулем МКАД –
    когда к ней привесили мешок, кружевная конструкция лопнула.
    Москва – Много Нацио Нальный город,
    невозможно выговорить, но это так,
    монголцианальный, столица Соррийской Дерефации,
    дыбовающей фенть и заг. Ее налесение –
    Тупин, сквомичи, гимранты, вакзакцы –
    москвичи заговариваются из-за плохой экологии:
    воздух – вроде веселящего газа, и тени бродят
    по старым мостам, площадям, подворьям.

    Тень сталина одних усыновила,
    тень гитлера других усыновила,
    джихада тень усыновила третьих
    и тучный золотой телец четвертых.
    Есть неусыновленные бродяги,
    интеллигенты, тополя, сугробы,
    менты, эвакуаторы, кофейни,
    животные – к примеру, хомячки,
    и львицы светские, медведи-депутаты,
    а в головах гнездятся тараканы,
    друг другу все, как в Первом Риме, волки,
    и что ни говори, любви покорны
    лишь самые зеленые початки
    и сжатые, прозревшие колосья.
    Москва, пока кругами рисовалась,
    была Сарай-Бату и третьим Римом,
    Помпеями, вторым Ахетатоном,
    магическим очерченная кругом –
    на молнию закрытым чемоданом,
    и дном его, и крышкой, а теперь
    она все тот же Рим – при Каракалле
    он все ж не тот, и Новая Москва –
    Сарай-Берке – висит мешком, наш циркуль
    не в состояньи сделать па-де-де,
    сесть на шпагат, чтоб все рукоплескали.

     
    ПАРИЖ

    Что ж не поешь ты голосом Пиаф,
    не соберешь в Ротонде и Куполи
    Верлена, Элюара, где твой нрав,
    вольтеровский, мольеровский, Жан-Поля?
    Был городом мечты, в тебе был пыл,
    рассеянный толпою безымянной,
    ты есть, но в большей степени – ты был,
    готический, барочный. У Ростана
    взяв Сирано, ты пишешь не своей
    любви – капусте пишешь ты брюссельской.
    Шагреневая кожа, пена дней
    к тебе пришли, чтоб подданные дерзко
    сказали: я бретонец – не француз,
    баск, корсиканец, я араб – с презреньем.
    Ты продал франк, язык священных уз
    сдал в вавилонское столпотворенье.
    Твой Нотр-Дам эпохи во Христе
    и Тур Эффель промышленного рабства,
    Бобур наружу трубами. Нет стен –
    осталось лишь коммуникаций братство.
    Прозрачность пирамиды – псу под хвост,
    ты в темные века попал, и крепко.
    Pont-Neuf, твой самый старый Новый Мост,
    висит над Сеной канцелярской скрепкой.

     
    2013