- oblaka - https://www.oblaka.ee -

Новые oблака ISSN 1736-518X
Электронный журнал литературы, искусства и жизни
Ежеквартальное издание, выходит с 2007 года

03.01.2005 Жила-была студия / Кирилл Ковальджи (Москва)

Кирилл Ковальджи,Публицистика - 30.1.2013

Жила-была студия

3.01.2005 Кирилл Ковальджи (Москва). Статья

Я большой поклонник случая как игры судьбы, шалости закономерностей. Так рождаются дети.

Случай, как только он случился, сразу становится необратимым и обрастает смыслом.

Первое занятие студии, естественно, никак не готовилось. Мы собрались, по обыкновению стали для разминки читать по кругу. Случайная комбинация стихотворений, калейдоскоп. Но так ли?

Вдруг оказалось, что перед нами — срез современного состояния молодой русской ( прежде всего — московской) поэзии, с ее находками и поисками, нащупываниями и срывами, взлетами и ныряниями.

Нет сегодня никаких «измов», резко оформленных течений, как нет и структурированного общества. Река вышла из берегов, разлилась половодьем. Вольная воля, но видней не течение, а — растекание…

Нет «измов», но есть поэты, и каждый несет свою правду. Не корысти ради. Какая корысть, когда тебе не только не платят за стихи, а ты сам должен тратиться на издание…

Поэзия стала частным делом. Нет и не будет уже социального заказа. Но зато опять пора в частном порядке глаголом жечь сердца людей…

Поэзия, конечно, отражает. Но и опережает. Доверьтесь чут- кости талантливых стихотворцев. Они что-то улавливают, порою сами не знают что, но они вырабатывают стиль, отношение к слову, а слово творит нас.

Жила -была студия…. Я хочу рассказать о ней, она того стоит, потому что оставила след. Начну, пожалуй, с цитаты.

В 1999 году в серии «Библиотека клуба ПОЭЗИЯ» вышла книжка стихотворений Евгения Бунимовича «Естественный отбор» со вступлением, которое начинается так:

«В начале 80-ых годов одним из наиболее заметных и значительных явлений литературной жизни Москвы была поэтическая студия, в просторечии именуемая студией Ковальджи. Авторы, входившие в этот круг, в представлении не нуждаются. Это — Иван Жданов, Александр Еременко, Алексей Парщиков, Евгений Бунимович, Марк Шатуновский, Нина Искренко, Юрий Арабов, Владимр Друк…»

Он же, Евгений Бунимович в статье «Может, без кавычек?» («Арена», 7 февраля 1991 г.) писал к десятилетию студии:

«Осенним вечером того года, когда Москва приходила в себя от ограниченного коммунизма олимпийских игр, в моей комнате раздался телефонный звонок:

— Здравствуйте, Вы — староста студии Ковальджи, организованной Московским отделением Союза писателей и горкомом комсомола во исполнение постановления ЦК КПСС об усилении работы с творческой молодежью. Первое занятие — тогда-то и тогда-то, там-то и там-то.

Только бы меня и видели тогда-то и там-то, если бы не расслышанное имя Кирилла Ковальджи среди номенклатурных аббревиатур. Член СП, КП, только что не ЧК,. Заведующий отделом критики заматеревшего безальтернативного журнала «Юность», девственная эмблема которого уже и не пыталась никого обмануть, солидный и внешне благополучный литератор, Кирилл Владимирович Ковальджи испытывал трудно объяснимую, опасную и даже подсудную тягу к тому, что десять лет спустя назовет критика параллельной культурой, андерграундом, поэзией новой волны, как еще?

Он знал и ценил не имевшее тогда права не только на поддержку, но и на существование, помогал (и — материально) нищей поэтической плеяде дворников, бойлерщиков, сторожей, лифтеров…

Чем-то, пожалуй — нетипичностью социального поведения, Ковальджи напоминал Савву Морозова…

Добавлю: фоном этой коллективной молодежной акции были однополые коммунистические поцелуи генсеков. В атмосфере общественного рахат-лукума фальшью становилось слово ободрения, не то что одобрения. Каждый студиец подвергался безжалостному дружескому разносу, вне иронического контекста звучало разве что имя Осипа Мандельштама, иногда — Ивана Жданова и Александра Пушкина. Тем не менее, прослышав о крамольной студии, на занятия приезжали (отмечу: отнюдь не за счет литфонда) дворники и вахтеры Питера, Одессы, Перми, Киева…

Свое десятилетие студия отметила на Лубянке. В музее Маяковского. Выступали иронисты, граждане ночи, ничего святого, до чего дошли… Кирилл Ковальджи парил в клубах цветов, благодарности и ностальгии…«

В этой статье уже явный налет легендарности. Например, я не знал заранее тех молодых поэтов, которые «повалили» в студию. Знал двух-трех, прежде всего Ивана Жданова, чей дебют уже состоялся в «Юности» по моему настоянию. Я читал его стихи в рукописи, сразу всё понял и бился об заклад, что его имя скоро станет известным. Своеобразным вестником того нового, что носилось в воздухе, был для меня и «младший» поэт Лев Беринский (я его знал еще по Кишиневу, он потом стал писать на идиш и уехал в Израиль).

«Учредители» студий (которых было, кажется, одиннадцать, по всем жанрам) нас не беспокоили и мы их — тоже… Когда весной 1980 года одна из поэтических студий была предложена мне, я охотно откликнулся — не только потому, что работал в журнале «Юность», а и по склонности: в свою пору, закончив Литинститут, я организовал в Кишиневе литературное объединение, которое с удовольствием вел лет пять — меня воспринимали чуть ли не как «метра», хотя мне едва стукнуло 25 лет. Так что возвращение к студии было для меня и знаком возвращения в молодость.

Вначале заседания студии, наряду с другими, происходили в новом здании издательства «Молодая Гвардия». Однако вскорости я решил перебраться в редакцию «Юности».

В студии преобладали «революционные» настроения. Дерзкие, вызывающие стихи Нины Искренко, совершенно раскованные и по форме и по содержанию точней всего определяли атмосферу наших обсуждений. Напомню, это было за пять лет до Горбачева, до начала перестройки. Рискну сказать, что студия опережала время, в эстетическом и духовном смысле мы уже жили на свободной территории, не антисоветской, нет, просто свободной. До поры до времени никак не связанной с жизнью редакции самого журнала.

При редакции, правда, уже работала литературная студия «Зеленая лампа», весьма солидно обставленная и разрекламированная (я в ней участия не принимал). До сих пор путают мою студию с «Зеленой лампой»…А между ними не было ничего общего, кроме редакционного конференцзала.. И принципы были совершенно разными.

Вот что пишет Владимир Огнев в книге «Амнистия таланту» (стр. 389):

«…Пять лет руководил я, например, литературной студией молодых писателей «Зеленая лампа». Пять лет собирала она на свет зеленого абажура в редакции «Юности» сто литераторов Москвы. И еще дважды в месяц, разделившись на группы прозаиков, поэтов, критиков, публицистов, сатириков, переводчиков и детских писателей, студия занималась в семинарах. 6 октября 1976 года старейший писатель Виктор Шкловский зажег «зеленую лампу» под старинным абажуром…

Обозначить высокие критерии творчества помогли мне члены художественного совета «Зеленой лампы» В.Каверин, В. Шкловский, И. Андронников, Ю. Трифонов, Ч. Айтматов, А. Вознесенский, Б. Слуцкий. Уроки мастерства вели они и специально приглашаемые для бесед А.Битов, Л. Зорин, В. Тендряков, Г. Бакланов, Р. Гамзатов, А. Межиров, Е. Евтушенко, Ю. Бондарев, А. Турков, Ф. Искандер«.

Далее Огнев пишет о пресс-конференциях, международном резонансе студии, болгарском фильме о «Зеленой лампе» и сокрушается «кого испугала студия?», словно ее кто-то запретил. Но она продолжалась и после ухода Огнева из редакции, занимался ею зав. отделом публицистики Алексей Фролов. Борис Полевой в очередной раз осенью зажигал зеленую лампу. Студия однако ( перемены подспудно назревали) тихо и незаметно сошла на нет. Получилось так, что заместила ее моя студия, которая была несоизмеримо скромней «на входе» и, по воле судеб, куда громче «на выходе». Огнев свое мероприятие обставил по-советски солидно, но в его «отчете», приведенном выше, отсутствовала самая малость: имена питомцев студии. Маститые мастера перечислены, а где ученики? Кто они, чем прославились?

У меня всё наоборот. Самый незнаменитый — это я. А мои «студийцы», что ни говори, прогремели….

Я интуитивно почувствовал, что задержанному поколению талантливых молодых поэтов не нужен форум современных литературных авторитетов, нужна еретическая свобода самовыражения. Видел: эти поэты (как потом их назвали — «другие поэты») и не думают встраиваться в существующую литературную иерархию, не рвутся в печать, им сперва надо надышаться воздухом творческой воли, самодостаточностью. Это мне подходило. Я не собирался делиться опытом, преподавать уроки мастерства, мое поведение определялось скорей принципами дзен-буддизма. Авось что-нибудь получится. Как бы само собой. Я и в собственной жизни всегда полагался не на расчет, а на чутье.

Студии обычно создавались по схеме: наставник — ученики. Мне по душе было иное, я старался не руководить, а «подталкивать» индивидуальности, поощрять разные мнения, бдительно следя при этом, чтобы не возникало зависти, обид, победителей и побежденных. Более того, в течение первых нескольких лет я не обещал никому выхода в печать — пусть приходят только те, кто бескорыстно любит поэзию, а не только себя в ней. Короче, создавалась творческая атмосфера, где царила искренность, честная субъективность, любовь к искусству как таковому. И свобода. Свобода судить товарища по перу и риск подвергнуться суду товарищей. Во всем этом было явное отличие от официальной литературной ситуации. где царила жесткая структура, «общепризнанные» правила игры, искусственные авторитеты и сервильная критика. Наверное, именно это отличие привлекло молодых поэтов в студию — одни приводили других, аудитория ширилась — я держал двери открытыми. Составлялись, конечно, списки членов студии, но на самом деле ее границы были разомкнуты — приходил кто хотел и до тех пор, пока хотел. Состав студии был текучим, но в центре образовалось устойчивое ядро, вокруг которого вихрились все остальные. Моим принципом была «беспринципность» — терпимость к рискованным творческим поискам, широта художественных взглядов, интерес к возможностям их развития даже тогда, когда в это не очень-то верилось. В общем я был «над схваткой», старался, чтобы мое «дирижирование» было дипломатично-незаметным, уравновешивающим. Всякий раз заранее назначались оппоненты, при чем — разные (так я часто к очередному «модернисту» присоединял «традиционалиста» Валентина Резника) они задавали тон обсуждениям, которые, как правило, не заканчивались в зале. Стайка поэтов долго еще сопровождала меня по ночным улицам Москвы. Разговор от стихов перескакивал на политику. Все жили предчувствием перемен…

Индивидуальности немедленно заявили о себе. Нарождающаяся «новая волна» была художественным протестом против застоя в искусстве и в обществе, протест выражался в самых разных формах, из которых отмечу как наиболее яркие два полюса: герметизм и сарказм. Сверхпоэзия и антипоэзия.

«Новая волна» потому и новая, что она принадлежала будущему, но в то же время ей суждено было стать завершением длительного советского периода русской поэзии, который в общих чертах продолжался от Маяковского и Есенина вплоть до Евтушенко и, скажем, Рубцова.

Прошло двадцать лет со времени яркого (и шумного) появления шестидесятников. Это было явление и художественное, и общественное, социально-политическое. Недаром так переполошились власти. Литература вновь обрела невиданную силу воздействия на общество. Поэзия в тех условиях оказалась единственным оазисом живой речи среди пустыни мертвых слов, политических штампов и идеологических заклинаний. Потом наступила пауза, стагнация. Развитие литературы (особенно молодой) искусственно тормозилось.

Когда появились поэты «новой волны», они оказались принципиально иными. Они уже не отвечали на актуальные вопросы «да» или «нет», как их предшественники всех градаций — от апологетов до диссидентов, а изображали нечто вроде пушкинского «подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас!»…

Исчерпанность социальной утопии, господствующей идеологии выразилась именно в этой позиции. Талантливые молодые поэты просто махнули рукой на размежевания старших — просто от них отстранились. Сила отталкивания в последние годы «застоя» была так велика, что многие ушли в себя, погрузились в личностный мир, куда более глубокий и заманчивый, чем внешний, Они стремились постичь единство преходящего «я» с непреходящей Вселенной. Утверждалась философская «мета- метафорическая»(по определению Константина Кедрова) лирика сугубой серьезности, без тени улыбки и простоты — стиль, близкий к эзотерическому (Иван Жданов, Владимир Аристов, Алексей Парщиков, Марк Шатуновский). Других отнесло в противоположную крайность, в пародийный вызов «здравому смыслу», его выворачиванию в абсурд, Тут воцарилась «антилирика» — подвох, маски, презрительная издевка интеллекта, оскорбленного тупой действительностью (Нина Искренко, Владимр Друк, Игорь Иртенев, Александр Левин) Не менее мощно утверждалась и «середина» — своеобразная интеллектуально-ироническая струя (Александр Еременко, Евгений Бунимович, Тимур Кибиров, Виктор Коркия) и эпически-лирическая. (Юлий Хоменко, Александр Говорков, Сергей Строкань), странноватая (Владимир Щадрин) и даже «экстремальная», доведенная до абсурда (Павел Митюшов)…

Мы заседали в центре Москвы — редакция журнала «Юность» располагалась у Садового Кольца рядом с памятником Маяковскому, у площади, где проходили знаменитые «митинги» поэтов-шестидесятников. Но бури давно отшумели, у нас было ощущение суденышка посреди удручающе неподвижной глади. Правда, не совсем одинокого — против течения «плыли» и ученики Константина Кедрова из Литературного института и поэты из университетской студии «Луч» Игоря Волгина…

Первые годы студии были полны взаимных открытий, радостных предчувствий и надежд. Для нас не было запретных или неприкасаемых имен.

Чуть ли не на каждом заседании появлялись новые таланты — никому неведомые юноши и девушки предъявляли свои долгожданные права на наше внимание. Физически ощутим был мощный приток творческой энергии (аура высоко-интеллектуальной студии отпугивала графоманов — они появлялись лишь изредка и быстро «линяли»).

Неизменным старостой студии был, как сказано, Евгений Бунимович — молодой учитель математики. умный, тонкий. весьма строгий к себе поэт.

Лет через пять окрепшее ядро студии стало инициатором создания клуба «Поэзия» — в его заседаниях я уже не счёл уместным участвовать, решив, что никакой «руководитель» и вообще «представитель старшего поколения» клубу не нужен, Наступила пора самостоятельного плавания, И пришло время печататься (вот в этом деле я старался по возможности помочь). Повторяю, студия долгое время никак не сообщалась с редакцией «Юности». Отдел поэзии (Н.Злотников, Н. Новиков) скептически относился к нашим «тусовкам» (такого слова еще не было), Дементьев дипломатично дистанцировался от студии. Нашел я поддержку только у Виктора Липатова. С его помощью я организовал выступление студии для коллектива редакции. Время дуло в наши паруса, Дементьев (в чутье ему не откажешь!) наконец дал добро на подготовку разворота, посвященного «новой волне»…

Весной 1987 года в «Юности» вышла (с моим вступительным словом) подборка стихотворений наиболее значительных поэтов студии, еще с непривычки охранительно названная «Испытательный стенд». Публикация произвела фурор, на молодых дебютантов накинулись критики в «Правде», «Литературной России», «Нашем современнике». Особенно постаралась «Комсомольская правда», якобы болеющая за молодежь. Павел Горелов на ее страницах (7 июня) выступил с едкой статьей «Сила живая и мертвая». Не могу удержаться от обширной цитации — уж очень «точно» критик попал пальцем в небо:

«Вступает инструментально-инициативная бригада стихотворцев т. н. «задержанного поколения»: Ю.Арабов, Н. Искренко, В. Друк, А. Парщиков, А.Еременко, И. Жданов, С. Гандлевский, Ю. Немировская, М.Шатуновский, В. Аристов, Е. Бунимович, Разумеется, ни о какой прелести и новизне здесь уже нет и речи. Да оно и понятно. К тому же всем ясно, чего же можно ожидать после слишком долгого «задерживания»… Ведь если внимательно прочесть то, о чем говорит К. Ковальджи, представляя «испытуемых»… то станет совершенно очевидно, что речь здесь может идти обо всем, о чем угодно, кроме разве… самой поэзии. …Кстати, меня всегда удивляет непременное наличие при таких «поэтах» еще и «идеолога»…Русская поэзия, вопреки недужным чаяниям, никогда не рождалась на «испытательных стендах»…

Нужны ли комментарии? Все, как нарочно, решительно все, перечисленные П.Гореловым, литературно состоялись!

С этого момента «новая волна» стала фактом современной литературы. Публикации в «Юности» продолжались, были подхвачены другими изданиями.

Фурору способствовало и первое публичное выступление клуба «Поэзия» в зале фабрики «Дукат». В журнале «Знамя» отмечалось: «…деликатные любители поэзии штурмовали черный ход и окна клуба, как рок-фанаты на концерте заезжего кумира»

Работало телевидение, аудитория упивалась поэтической, художнической и музыкальной фрондой около четырех часов. Мне выпало удовольствие открыть тот вечер. Казалось, это триумф «новой волны» русской поэзии.

Буквально на второй день начались неприятности. Меня вызывали в «инстанции» для объяснений, а материал отснятый для телевидения так и не попал в эфир (не знаю — сохранился ли он вообще). Вскоре поэтов «новой волны» пригласили в Союз писателей для «отчета» и якобы «творческого обсуждения». И опять вышел скандальчик. Юлий Гуголев прочитал стихотворение, где была строка «Я изнасиловал отца», она отшибла у «старших товарищей» чувство юмора и толкнула к испуганным «мерам». Но время уже необратимо менялось, дело против «новой волны» кончилось просто сотрясением воздуха. Идеологической империи оставалось жить всего четыре года…

Поколение «новой волны» еще называли (и справедливо) «задержанным». Оно поневоле запоздало, а когда, наконец, вырвалось на простор в предвкушении столь же сенсационного успеха, как у «шестидесятников», оказалось, что повторения не будет. Непредвиденный и вполне драматичный поворот для судеб молодых поэтов. В одночасье рухнул уклад, от которого они привыкли отталкиваться, — пусть отрицательная была, но все-таки «опора».

При неожиданно разразившейся свободе ничего похожего на взрыв массового увлечения поэзией не произошло. Чем доступней становилось богатство поэзии, тем отвлеченней становилась публика. У нее появились другие, более насущные интересы. Увы. прежде всего экономические. Homo soveticus переживает и по сей день кризис, пересадку души.

Поколение состоялось, хотя по-разному сложились отдельные судьбы. Илья Кутик уехал в Швецию и стал известным переводчиком, Алексей Парщиков тоже уехал — сначала в США, потом в Германию и как-то отошел от «текущей» поэзии. Уехали Юлия Немировская и Владимир Друк. Александр Еременко, породивший целую плеяду последователей и подражателей, сам «завязал» — перестал писать (или печатать?) стихи. Вилли Мельников, сочинявший стихи на разных языках, стал известным полиглотом, а Фаина Гримберг несколько лет «дурачила» общественность, выпустив ряд романов под вымышленными именами (как перевод с болгарского, турецкого и т.п.). А потом (под своим именем!) опубликовала ряд значительных исторических исследований, стихи, романы…

К юбилею студии мной для издательства «Пик» был подготовлен томик «Другие поэты». Уже и оформление было готовым, даже макет попал на выставку, но… книга так и не вышла. Империя рухнула, вся ситуация переменилась.

В это время произошло и неожиданное историческое пересечение. !9 августа 1991 года застало меня в Кишиневе. Я тут же выехал в Москву. В поезде я услышал по радио о гибели молодых людей на подступах к Белому дому. Передавали — их было трое, двоих опознали, фотография третьего опубликована в «Московском комсомольце». Через некоторое время, услышав имя третьего — Илья Кричевский, я вздрогнул, будто кто окликнул… Илья с весны начал появляться на наших студийных занятиях. Он мог быть поэтом, архитектором, художником. Он стал героем России. В армии его учили быть танкистом. Танк его и убил на улице Москвы. «Свой» танк…

Илья Кричевский вошел в Антологию «Строфы века», составленную Евг. Евтушенко, вошел необычно: его поэтическая судьба началась после его трагической гибели. И так вышло, что наши имена пересеклись: Евтушенко во врезке к стихам Ильи упомянул мое имя, а во врезке к моим стихам — его имя…

А что студия? Просуществовав десять лет, она свое назначение исчерпала. После ухода из «Юности» я еще попытался продолжить работу студии (то в помещении союза писателей Москвы, то на Ордынке, в Ахматовском центре (дом Ардовых). Придумали новое название- Лилит (Лига литераторов). И хотя, появлялось немало талантливых молодых поэтов, «новой волны» больше не возникало, я не чувствовал прежней востребованности, время пошло иным путем… Менталитет новых студийцев был тоже иным. Исчезли жажда общения, ощущение особости литературного поколения. Свобода стала привычной и… скучноватой. Каждый был сам по себе и не проявлял склонности к спорам или даже обмену мнениями. Казалось, равнодушие общества к современной молодой поэзии породило равнодушие молодых поэтов к себе подобным. Стало вроде неприличным критиковать друг друга: каждый, дескать, имеет право быть талантливым или бездарным. Зачем об этом говорить?.

Однако через несколько лет «феникс» стал возрождаться, это уже известно и очевидно. Потому я рискнул вернуться к прежнему — речь идет о Литературном клубе «Пролог» при Фонде СЭИП. Но это уже другая история.

Закончу несколькими словами о Нине Искренко, хотя бы потому, что ее жизненный путь оборвался….

Двадцатый век русской поэзии, начавшись со «Стихов о Прекрасной Даме», завершил свой блистательный путь. И трагический. Пожалуй, ни в одной стране поэты не гибли так, как у нас. Кончали с собой, были убиты, умирали в изгнании и от недостатка воздуха.

Думаю, Нина Искренко вписывается в этот трагический ряд, хотя внешне она, как и Александр Блок, скончалась от тяжелой болезни, едва переступив за сорок лет… Но та и эта смерть не выглядят случайностью на нашем российском фоне.

О зеркальной противоположности начала и конца века стоит поговорить особо, здесь отмечу лишь, что Блок по сравнению с Ниной Искренко кажется пожилым, прочертившим во все небо свой творческий путь и исчерпавшим себя без остатка. А Искренко, напротив, только начала восхождение, только обратила на себя внимание (она разделила судьбу так называемого задержанного поколения), как вдруг время переломилось.

Она готовилась к веселому поэтическому триумфу, она всем своим существом бросала вызов застою и должна была победить. Ей впору было стать лидером молодых и красивых, умных и свободных людей. Заразить их карнавальной дерзостью, творческой игрой, неистощимой соревновательностью фантазии, выдумки, новизны. Должна была… Но случилось то, чего никто не ждал: Россия, которая в самые страшные годы, никогда не расставалась с поэзией, Россия оглушенная распадом государственных, национальных и личностных связей, Россия без руля и без ветрил (без перил?) перестала замечать своих волшебников слова.

Я не пессимист, я знаю, что поэзия нужна и будет нужна. Изменилась ее функция, ее способ общения с читателем. Точней — она от преувеличенно-социальной роли мучительно возвращается к своему естественному месту. Нуждался ли Тютчев в стадионах?

Но Нина была приготовлена для другого. Ей также невозможно было приспособиться к тупому базарному прагматизму, как Блоку к военному коммунизму, как Маяковскому к сталинизму. Нина слишком долго ждала, чтобы двери распахнулись, а там за ними оказались спины и затылки… Как же было объяснить ей, что опять надо ждать? Теперь ее книги будут ждать. Они терпеливей…

Книга Нины Искренко «О главном…» поражает выбросами творческой энергии. Вулканическая деятельность души, горячая лава — разве подступишься к ней с требованиями вкуса, гармонии и прочих спокойных прелестей? На наших глазах всплывает новый остров в архипелаге русской словесности, он еще дымится и мечет искры. Лишнее подтверждение ее яркой одаренности. И противоречивости, полярности ее таланта, совмещения самого что ни на есть авангарда с самой что ни на есть консервативностью.

Это трудная книга. Ее новаторство бросается в глаза: безоглядная свобода, в которой больше разрывов, чем связей, больше отталкиваний, чем утверждений. Но за этим таится удивительная верность, дружественность, несуетность и глубина, качества заведомо старомодные. Яростная разрушительница канонов Нина Искренко — парадоксальная авангардистка. О ее благонамеренности, благонадежности, нравственной и идейной (не вздрагивайте!) высоте давайте поговорим. Послушайте:

«Между прочим, хорошая семья — это довольно-таки авангардная модель поведения для художника, традиционно ассоциируемого если не с распутством, то, во всяком случае, с очень свободными взглядами на „институт брака“ и просто на любовь<...> Вот я и думаю, что надо полагаться на хорошую семью, как на главный путь спасения России…» (16 окт. 1993 г.)

Нина в последний год жизни пишет вперемежку стихи, тезисы теории художественности и просто политический дневник. Вот что открылось нам теперь в ее книге «О главном». Именно главное. Примерно через год после вышеприведенного отрывка Нина (она упорно возвращается в этой мысли) записывает:

«Россия — мировое лоно, и так ли уж это мало? <...> Мне кажется, что возрождение России возможно только в том. случае, когда… ее женственность будет осознана не как недостаток, а как достоинство, когда в ней будут видеть не «недоделанного мужика», а существо совершенно особой организации и крайне важной миссии. Ей не нужно будет бороться за какие-то там права, она получит все и так, за одни лишь «прекрасные глаза».

Неожиданно, правда? Зазвучали пророческие, проповеднические нотки, созвучные извечному хору русской литературы — от Гоголя, к Достоевскому, Толстому, Блоку и до Солженицына. Такую Нину Искренко мы еще не знали. Послушайте дальше:

«…отношения между страной и правителем должны быть как в хорошей семье — чтобы она им гордилась, а он ею восхищался. Чтобы он, и только он был главой, а она лоном, и они… обойтись друг без друга не могли. Вот я и думаю, что страна наша такая особенная, что для нее особенно важно создание хорошей семьи. Что вся русская непутевость и расхристанность не доведет нас до полного краха, если в основе будет хорошая семья — любовь одной женщины к одному мужчине.»

Так заканчивается книга! Мы потеряли не только поэта, но и личность незаурядного масштаба. Дай Бог, чтобы в завтрашней России поэты жили дольше…

Марк Шатуновский вместе с Сергеем Кузнецовым — составители этой значительной книги, принесшей радость новой встречи с Ниной Искренко и заново боль, что ее с нами нет…

ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СТЕНД

Под таким названием в 4-м номере журнала «Юность» в 1987 году выступили поэты «новой волны», чьи произведения возбудили споры, полемику. Мы хотели бы под этой же рубрикой в качестве «уроков мастерства», во-первых, познакомить с содержанием той первой попытки после долгого периода застоя, и, во-вторых, публиковать то новое в молодой поэзии, которое отмечено поисками, опытами, включая формальные эксперименты. Но сначала вспомним, как заявила о себе «новая волна» поэтов.

Юрий АРАБОВ

МОНОЛОГ

1.
Покуда Москвы полуримский стоит Капитолий,
позволь говорить мне с тобой,
как не с ханом Батыем.
Ты – порция ветра, застывшая в перекати-поле,
и я, которого держит фундамент ботинок.

Под волом закипает земля,
как под римской когортой.
Вол-визуальное эхо мыши, пришедшей из детской.
Но волу иногда позволяется пробовать горло
из мира, где «сопло» и «солнце» тождественны.

Иногда мне казалось, что ты – грандиозней вола,
грандиознее Рима-испорченной эллинской глыбы,
но тотчас же твой мир исчезал, как грудная волна,
как анфас, которого нет у рыбы.

Позволь же говорить с тобой с одра,
чья перспектива ощутима словом – «вниз».
Я – из ребра рожденный, из бедра,
с названьем «Ева» или «Дионис».

2.
Не хочу чуда.
Твой поворотливый статут
и так упрочен, без кутьи…
Хочу судьбы от слова «суд»,
но лучше бы суть бы.
Твоя опечатка – комар – над елью
заносит призрачную пилу,
и пуля побрякивает
в стволе револьвера. Чудо,-
если я в самом деле умру.
Чудо, –
если гамак побережья не создан никем,
если некто Атлас эту Землю не выжмет в рывке.
Чудо,-
если гранитных проталин Афин и Микен
никогда не касались ногами ни Вакх, ян Орфей.
Вавилонская башня, как термос, лежит без тепла.
Звезд на небе,
как будто фонарь завернули в кольчугу.
Чудо,-
если все-таки нету тебя, это – верное чудо.

3.
Ты есть любовь. К кому?
Если ко мне, то я польщен, нет, хуже, озадачен.
Ведь я – кентавр несуетный, тем паче
из всех любвей предпочитаю кнут.
Я – только бюст на иноходном крупе,
Я на себе тащу фамильный крест,
чтоб Ты, как летчик, знаки перепутав,
посадку совершил на сей насест.
Я знаю, Страшный суд перенесен.
Ведь нету труб, чтоб были не гундосы.
Что может выдуть старый саксофон
Из своего раструба? Знак вопроса.
Ты есть любовь, но мой чугунный лоб
не верит перспективе, что, как рохля,
я тело сдам в подземный гардероб
без номерка и не возьму бинокля.
Коль ты – любовь, так оторвись от трона,
чтоб избежать сыновней укоризны,
чтоб, как пустая гильза от патрона,
не лег покойник у мишеви жизни.
А если нет,- я от стыда сгорю,
и этот стыд – верней чумы и глада.
(Кентавр ставит голову свою
на постамент за кованой оградой.)

4.
Небо
это небог.
А Ад
да?
Ад – перепутанный последний слог,
слегка рифмующийся со словом «дар».
Рад, что ты сделал Еву не для бесед.
Ты – сущий, она ж – вещество сгорания.
Ты сделал Еву, чтоб дать себе
историческое существование.
А коль прохудится один из многих
твоих скафандров,- сожгут, как Трою.
Наверное, если сложить всех двуногих,
получится что-нибудь вечное и святое.

Марк ШАТУНОВСКИЙ

ПОСТОРОННИЕ МЫСЛИ

Эти люди – большие растенья,
осознавшие собственный рост,
только рост, только распространенье;
с заселеньем жилплощади звезд,
а трава – в хлорофилловом хламе,
вся в себе и уходит в себя,
так и ходит босыми корнями
по пространствам, где свищет судьба,
и течет в ее сухоньких жилах
леденящая душу вода –
ни согреть, ни согреться не в силах
и течет неизвестно куда.
жизнь сперва началась с прозябанья,
с одноклеточной формы души,
прилагая большие старанья
в галактической нашей глуши,
если вспомнить, как всё начиналось,
как смеркалось сознанье в полях,
как желанием жить начинялось,
как взрывчаткой, внушающей страх.
и безмолвье раздвинулось разом,
шебурша по полям и лугам,
и травы собирательный разум
сам припомнил себя по слогам,
в мешковатых просторах на вырост,
в этой жизни с чужого плеча
разве вспомнишь, с чего же ты вырос,
сам придумал себя сгоряча,
в этой жизни, идущей вполсилы,
жизнь и смерть протекают с ленцой,
солнце в анабиозе остыло
и подернулось легкой пыльцой,
разве может живое созданье
так суметь себя пересмотреть
и суметь оправдать мирозданье,
полюбив неизбежную смерть,
любоваться упорством процесса,
презирая его результат,
быть душою осеннего леса
без особых душевных затрат.

Нина ИСКРЕНКО

ФУГА

ПОТОМУ ЧТО КОГДА смотришь на простой предмет
например очки или ножницы а думаешь о другом
о непростом и непредметном то позже
увидев эти ножницы или очки на прежнем месте,
испытываешь смутное беспокойство
как будто путешествуя во
времени слышишь эхо или угадываешь запах
чего-то
знакомого чего никогда не было
ПОТОМУ КТО КОГДА пережив мужа и трех сыновей
коротко и тихо умирает неведомая старушка
и в комнатке нет лишнего стула чтобы присесть
тикает смерть на стене
печка не топится и остается
только темнота я небольшое наследство
пуховая подушка
двести рублей в тумбочке
сбереженные для красивых и рослых внуков
и две книжки на полке
учебник пчеловодства и словарь иностранных слов
ПОТОМУ ЧТО КОГДА всю ночь идет дождь
и утром идет дождь
и к вечеру дождь не кончается
и на рассвете дождь все еще идет тогда морковь
и другие овощи хорошо растут
и земля так налипает на сапоги
что голова становится легкой
как у игрушечного Ваньки-Встанькн
ПОТОМУ ЧТО ты злой и жестокий мальчик никак
не засыпаешь и заставляешь маму часами сидеть
возле тебя скрючившись на детском стульчике
от которого у нее болит спина
ПОТОМУ ЧТО КОГДА все окна
огромного многоквартирного дома
выходят на одну сторону и все тучи серые
а все очереди длинные уже не кажется странным
что люди не умеющие говорить
обвиняют тебя в неумении слушать
ПОТОМУ ЧТО ДАЖЕ КОГДА чистишь картошку
или отрабатываешь прием
трудно удержаться и не расковырять маленькую
глубокую черную точку очень черную и очень
глубокую
ПОТОМУ ЧТО КОГДА она говорит ему
Я же тебя вижу
А ты себя не видишь
А он отвечает ей Разве это плохо
Что ты меня видишь
А она запнувшись говорит медленнее
Нет это не плохо
Но было бы лучше если бы я видела то
что я хочу видеть
А он вместо того чтобы разозлиться
говорит ей совсем тихо Не уходи
Автобус резко тормозит
Не бросайте пять копеек пожалуйста

Алексей ПАРЩИКОВ

***
Темна причина, но прозрачна
бутыль пустая и петля,
и, как на скатерти змея,
весть замкнута и однозначна.
А на столе, где зло сошлось,
средь зависти клетушной,
как будто тазовая кость,
качалось море вкривь и вкось
светло и простодушно.
Цвел папоротник, и в ночи
купальской, душной, влажной,
под дверью шарили рвачи,
а ты вертел в руках ключи
от скважины бумажной.
От черных греческих чернил
до пестрых перьев Рима,
от черных пушкинских чернил
до наших, анонимных,
метало море на рога
под трубный голос мидий
слогов повторных жемчуга
в преображенном виде,
то ли гармошечкой губной
над берегом летало,
то ли как ужас – сам не свой
в глуши реакции цепной
себя распространяло.
Без моисеевых страстей
стремглав твердеют воды,
они застыли мощью всей,
как в сизом гипсе скоростей
беспамятство свободы.
Твой лик условный, как бамбук,
как перестук, задаром
был выброшен на старый круг
испуга, сна, и пахло вдруг
сожженною гитарой.
И ты лежал на берегу
воды и леса мимо.
И это море – ни гу-гу.
И небо обратимо.

Владимир ДРУК

Едет поезд через реку,
Едет поезд по мосту.
И попыхивает кверху
Гордо поднятой трубой.
Там, наверно, пассажиры
На скамеечках сидят.
Там, наверно, пассажиры
Целый день едят и спят.
Там, наверно, пассажирам
К чаю сахар подают.
И, конечно, пассажиры
Песни радостно поют.
Но такой же точно поезд
Отражается в воде.
И труба его большая
Почему-то смотрит вниз.
Там, наверно, пассажиры
Безбилетные сидят.
Там, наверно, пассажиры
Целый день в окно глядят.
Там, наверно, пассажирам
Чай без сахара дают.
И, конечно, пассажиры
Песни грустные поют.
На мосту остановился
Поезд – эх! – на пять минут.
Размышляют пассажиры:
Там мы едем или тут?

Иван ЖДАНОВ

Ты, как силой прилива, из мертвых
глубин извлекающей рыбу,
речью пойман своей, помещен в карантин,
совместивший паренье и дыбу.
Облаками исходит, как мор и беда,
отсидевшая ноги вода.
Посмотри: чернотой и безмолвием ртов,
как стеной вороненой,
зачаженные всплески эдемских кустов
окружают тебя обороной.
И, своею спиной повернувшись, луна
немоту поднимает со дна.
Даже если ты падать начнешь не за страх,
не достигнешь распада –
ты у спящего гнева стоишь в головах,
как земля поперек листопада.
Сыплет ранами черной игры листопад,
блещет сталью своей наугад.
Ты стоишь по колени в безумной слюне
помраченного дара,
разбросав семена по небесной стерне,
как попытку и пробу пожара,
проклиная свой жест, оперенный огнем,
и ладонь, онемевшую в нем.
Не соседи, не дети твои эти сны.
Наяву ли все это?
Ты – последняя пядь воплощенной вины,
ты – свидетель и буквица света,
ты – свидетель, привлекший к чужому суду
неразменную эту беду.
Оттого ли, что сталь прорастает ножом
и стеной обороны,
завернувшись внахлест двуязычным ужом,
словно плач похоронный,
ты, как рану, цветок вынимаешь из пут
недосчитанных кем-то минут.

Юлия НЕМИРОВСКАЯ

Волк яблоко грызет, и это жизнь моя.
То год почти зима лежала, ощетинясь,
Теперь пришла весна. Едва дымится день,
И яблоки опять мне снятся по ночам,
Л по утрам окно качает подбородком
И молча шлет привет немытым сковородкам,
И небу, и земле, и солнечным лучам.
Но каждое вокруг мне сочетанье дико,
Как будто на земле я не двадцатый год,
А утром родилась, и удивленным криком
Здесь разбудила всех: Волк яблоко грызет!

Александр ЕРЕМЕНКО

Горизонтальная страна.
Определительные мимо.
Здесь вечно несоизмеримы
диагональ
и сторона.
У дома сад.
Квадрат окна.
Снег валит по диагоналям.
А завтра будет в кучу свален
там, где другая сторона.

Ведь существует сатана
из углублений готовален.
Сегодня гений – гениален.
Но он не помнит ни хрена.

Всё верно, друг мой.
Пей – до дна.
У дома сад. Шумит – как хочет.
И кто поймет, чего со сна
он там бормочет…

Сергей ГАНДЛЕВСКИЙ

***
Картина мира, милая уму: писатель сочиняет про
Муму; шоферы колесят по всей земле со Стали-
ным на лобовом стекле; любимец телевиденья ча-
бан кастрирует козла во весь экран; агукая,
играючи, шутя, мать пестует щекастое дитя.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Бог в помощь всем. Но мой физкультпривет писа-
телю. Писатель (он поэт), несносных наблюдений
виртуоз сквозь окна видит бледный лес берез,
вникая в смысл житейских передряг, причуд, кол-
лизий. Вроде бы пустяк по нмени хандра, и во
врачах нет надобности, но и в мелочах видна утеч-
ка жизни. Невзначай он адрес свой забудет или
чай на рукопись прольет, то вообще купает гал-
стук бархатный в борще. Смех да и только. Выпал
первый снег. На улице какой-то человек, срывая
голос, битых два часа отчитывал нашкодившего
пса.
Писатель принимается писать. Давно ль он умуд-
рился променять объем на вакуум, проточный
звук на паузу? Жизнь валится из рук безделкою,
безделицею в щель, внезапно перейдя в разряд
вещей еще душемутительных уже музейных, как-
то: баночка драже с истекшим сроком годности,
альбом колониальных марок в голубом налете
пыли, шелковый шнурок…
В романе Достоевского «Игрок» описан стран-
ный случай. Гувернер влюбился не на шутку, но
позор безденежья преследует его. Добро бы лишь
его, но существо небесное, предмет любви – и та
наделала долгов. О, нищета! Спасая положенье,
наш герой сперва, как Герман, вчуже за игрой в
рулетку наблюдал, но вот и он выигрывает сдуру
миллион. Итак женитьба? – Дудки. Грозный пыл
объемлет бедолагу. Он забыл про барышню, ему
предрешено в испарине толкаться в казино. Ли-
шения, долги, потом тюрьма. «Ужели я тогда со-
шел с ума?» – себя я опечаленных друзей резон-
но вопрошает Алексей Иванович. А на кого пе-
нять?
Давно ль мы умудрялись променять простосер-
дечье, женскую любовь на эти пять похабных
рифм: свекровь, кровь, бровь, морковь и вновь.
И вновь поэт включает заполночь настольный свет,
по комнате описывает круг. Тошнехонько и нужен
верный друг. Таким была бы проза. Дай-то бог.
На весь поселок брешет кабыздох. Поэт глядит в
холодное окно. Гармония, как это ни смешно, вот
цель его, точнее идеал. Что выиграл он,
что он проиграл? Но это разве в картах и лото есть вы-
игрыш и проигрыш. Ни то изящные материи, ни се.
Скорее розыгрыш. И это все? Еще не все. Ценить
свою беду, найти вверху любимую звезду, испа-
рину труда стереть со лба и сообщить кому-то:
«Не судьба».

Владимир АРИСТОВ

ВОСПОМИНАНИЕ

Учительница музыки жива,
Но не войдет уже в свою квартиру.

Там хоровое пение портьер,
И хлеб посередине комнаты вечерней.

И низкий коридор, и кухонный сквозняк,
И пыльное в привычных скрепах небо.

Там улица покорная прошла.
И вечный дождь Вахтанговского театра.

Там в серых складках сотканных колонн
Пустынность летняя скопилась.

На мшистых шинах быстрая машина
Уходит быстрыми шагами.

И вечер наступает, наконец,
Оркестр театральный сушит ноты.

И в даль к Смоленской торною тропой,
Дверь приоткрыв, уходят музыканты.

Учительница музыки: жива,
И множится складная книга детства.

Но дверь закрыта, ключ заледенел,
И в сонный бархат двинулась машина.

Испытанные кресел локотки,
И тающий бинокль на коленях.

Евгений БУНИМОВИЧ

Что касается модной стилистики ретро,
я родился в Москве, в деревянном доме,
унесенном резким порывом ветра.
От него ничего не осталось, кроме
тополей на углах с болтовней неизменных
воробьиных семейств, копошащихся в кроне.
Что касается ветра, гудевшего в стенах,
от которого в легких пожизненный след –
да хранит нас Неглинка, текущая в венах,
потому что на карте Москвы ее нет.


Article printed from oblaka: https://www.oblaka.ee

© oblaka