Print This Post

    Ирина Белобровцева: Трудно объяснить тем, кто не работал в архивах, что означает впервые увидеть почерк «твоего» писателя / Игорь Котюх

    Новые oблака
    01.04.2021 «Ирина Белобровцева — 75» — спецпроект oblaka.ee

    Что такое насыщенная жизнь? Это когда человек становится перекрестком идей, сообщений, людей.

    Ирина Захаровна Белобровцева, несомненно, является таким человеком. Доктор филологических наук и профессор литературы — это научная, педагогическая и административная работа. Плюс издательская деятельность — это организационная и просветительская работа. Плюс масса переводов эстонской литературы на русский язык — это нырять в один язык и строить увиденное на другом языке. Плюс персональные консультации ученым и писателям, переводчикам и редакторам. Плюс роль матери, жены, бабушки. Плюс женские штучки: удачно пошутить, уметь со вкусом одеться. И еще — забота о котах и кошках, общение с ними на каком-то инопланетном языке.

    Специалист по «Мастеру и Маргарите», автор учебников по современной русской литературе, ученица Юрия Лотмана и Зары Минц.

    Перечислять можно долго. Человек-перекресток, общественно важный человек.

    Сегодня Ирина Захаровне исполняется 75 лет. Трудно сопоставить ее неуемную энергию с этими цифрами.

    «Новые облака» поздравляют Ирину Захаровну с юбилеем и желают ей новых побед в разных сферах жизни.

    Ниже можно прочитать интервью Игоря Котюха с Ириной Белобровцевой.

    Здесь приведен полный текста диалога, который опубликован с некоторыми сокращениями в эстонском литературном журнале «Looming» № 4-2021. – «Новые облака»


    ИГОРЬ КОТЮХ: Ирина Захаровна, сведения о Вашей биографии до поступления в Тартуский университет в 1963 году мне удалось найти не в русском интернете, но в эстонском справочнике «Eesti kirjanike leksikon» (2000). В нем указано, что Вы родились в семье экономистов в Риге. Расскажите, пожалуйста, о своем детстве, как обнаружили в себе тягу к чтению и почему выбрали своей специальностью не экономику, по примеру родителей, а литературоведение?

    ИРИНА БЕЛОБРОВЦЕВА: Начнем с Риги, где я прожила первые четыре года жизни. Я ее помню урывками: Эспланада (сейчас мало кто может объяснить, где это было, но я-то знаю; кусты в парке, на которых оставались клочки кроличьей шубки; мостик возле Оперного театра, с которого я уронила в воду туфлю и кто-то из проплывавших на прогулочной лодке ее выловил… А первое впечатление от Таллина – мы едем на улицу Гранийди мимо старой электростанции (это где сейчас Kultuurikatel), и при виде крупных хлопьев сажи я говорю: «Черный снег идет».
    Родители-финансисты – и да, и нет. К матери это относится в полной мере. Но отец в 1941 году окончил военно-морской факультет Интендантской Академии при Советской армии, служил во флоте, прошел войну с 1 июля 1941 по 9 мая 1945, пережил Ленинградскую блокаду, имел, несмотря на интендантскую службу, боевые награды. Одна из них объяснялась очень по-человечески: несмотря на то, что непосредственного участия в боевой операции не принимал, обеспечил бесперебойное снабжение всем необходимым. С войны он вернулся живым, но с целым букетом болезней, так что в 1955 вышел в отставку по состоянию здоровья. Дальше была гражданская служба. В Риге он заочно закончил юридический факультет Латвийского университета. Тоже весьма далеко от моей филологии, да и не пригодилось.
    Я начала читать в 4 года, и отец так этим гордился, что демонстрировал меня гостям. Один из них, тоже военный, ему и мне не поверил. «Подумаешь, — сказал он, — читает детскую книжку. Да она ее уже наизусть знает. А вот тебе, деточка, газета «Правда», попробуй прочти». И, услыхав в детском исполнении все эти канцелярские мантры о светлом будущем и защите от внешних врагов, обомлел.
    Книг в семье было много, но до них еще нужно было дорасти. Детские книги мне, конечно, покупали, и стишки я учила наизусть, как всякий ребенок того времени. Но вряд ли выплыла бы филология, если бы не самый интересный член нашей семьи – моя няня. К моим родителям в няньки она устроилась задолго до моего рождения, когда моей сестре было 3 месяца, а она почти на 10 лет старше меня. Таких «девушек» (пишу это слово в кавычках, потому что так их в ту пору называли, но наша нанялась в няни, когда ей было уже 37 лет) было много – в деревнях люди бедствовали и голодали, а в Баку, где тогда жили мои родители, в южном, богатом городе, можно было устроиться. Их брали на 3, самое большое на 4 года, до детского сада, где ребенок должен был социализироваться. Но моя няня пришла — и осталась у нас в семье на 51 год.
    Будь у меня литературный талант, уж я бы ее описала! Но все-таки попробую. Роста невеликого, от силы 148 см, черноволосая, волосы уложены в «корзинку» вокруг головы, а вечером или в бане Кальма, когда распускала волосы, они тяжело падали и доходили ей до подколенок. Нянька была неграмотной, ни сестра, ни я так и не смогли научить ее подписываться, хотя очень старались. Деньги она считать умела, говорила временами очень смешно, потом, уже в нянькиной глубокой старости, я записывала ее словечки, обороты, междометия. Она рассказывала сказки, такие, которые можно найти в сборниках русских народных сказок, и такие, которых нигде найти нельзя, потому что она сама их выдумывала, вставляла туда трамвай, лыжи, кран кухонного умывальника, через который белочка передавала мне конфеты, барсука, который прибегал просить у нее только что выпеченные ватрушки (ох, пишу и глотаю слюнки при воспоминании о них) и готов был поработать за нее и постирать белье, чтобы получить одну булочку.
    В тинейджеровском возрасте иногда бывает очень нужно кому-нибудь рассказать, что у тебя на душе, что тебя обидело, что ты собираешься делать, на что надеешься. Я рассказывала няне. Не думаю, что она понимала все, что я говорила, — но понимала, что всего-то и нужно, что сидеть и кивать, иногда поглаживать меня по руке, иногда вдруг, поймав знакомое имя, переспрашивать.
    А в мои пять лет она спасла меня от смерти. Мы с ней ездили на автобусе №1 мимо все той же электростанции в Пирита. Теперь в устье реки не купаются, а тогда там загорали, прыгали в воду, было людно, все привозили с собой что-нибудь поесть, потому что приезжали на весь день. Я залюбовалась мальчиком и его отцом – они разбегались и прыгали ласточкой в реку. Раз! – и они в воде. Раз! – и опять летят. Мне тоже захотелось летать. Я разбежалась и прыгнула. Пузыри, вода в глазах, бант, который намок и стал тяжелее камня, я вытягиваю руки, чтобы за что-нибудь зацепиться и выбраться, ничего не получается, я не понимаю, что тону. И вдруг кто-то хватает меня за волосы и вытягивает на берег. Это няня – сидела на верхнем краю склона и сбежала вниз с невероятной скоростью. Она тяжело дышит, она как будто сама там, в воде, побывала, никак не может успокоиться и ругает меня что есть сил. А я обижаюсь и плачу – где мне знать, что такое смерть и как близко я к ней подошла. Подлетела той самой ласточкой.
    Это няня как-то вдруг задумчиво сказала, застав меня за чтением очередной книги: — Может, ты сама тоже книгу напишешь.
    Я, как и все, знаю только один такой светлый образ – пушкинская няня Арина Родионовна. Поэт увековечил няню в стихах. Моей няне повезло меньше – мы с сестрой Пушкиными не были. Но книгу я написала. И не одну. Может быть, няня это знает?

    Тарту, середина 1960-х – это Лотман. Эстония, 1960-е – это кассетное поколение, модернизм и свободный стих. Какие темы увлекали Вас в годы учебы? Что обсуждали в студенческих компаниях?

    Я пришла в Тартуский университет в 17 лет, после совсем не элитной советской школы, с плохоньким знанием эстонского (когда я училась во 2-м классе, его отменили, хорошо хоть оставили кружок для желающих) и знанием русской литературы в пределах школьной программы. Ну, классика, конечно, и советская литература, именно советская, то есть не созданная в советское время, а идеологически советская. В ту пору в школьную программу не входил Достоевский – писатель надрыва, к тому же подозрительно связанный с ненавистным в СССР фрейдизмом. Не публиковали Есенина – упадочный поэт, хулиган, алкоголик. Сейчас оглядываюсь на школьные программы того времени, и впечатление такое, что их составляли старые девы, главной мыслью которых было уберечь милых деточек от тлетворного влияния развратников-писателей. Представляю, как они морщились, вспоминая «донжуанский список Пушкина», но, конечно, не осмеливались даже вздохнуть по этому поводу – ведь Пушкин гений. Зато Серебряный век для них как будто не существовал (кроме поэмы Блока «Двенадцать», посвященной революции, да и там они с пеной у рта доказывали, что Блок неправ, вводя в революционную поэму Иисуса Христа). А все остальное в Серебряном веке вызывало у них головную боль и приступы лицемерия и ханжества: упадничество, декадентство, никакого служения общественному благу, эгоцентризм…
    В университете нас (дальше, когда я буду говорить «мы», я имею в виду себя и своего мужа Виталия Белобровцева, с которым мы учились в параллельных классах и вместе поступили в университет) накрыл абсолютно новый мир. Первый год учебы изменил всю нашу жизнь. По какому-то межеумочному проекту Хрущева шла так называемая политехнизация высшего образования: одну неделю мы в утреннюю смену работали на кожгалантерейной фабрике оплетчиками (сейчас это уже почти забытая специальность: по краю всех кожаных вещей – обложек книг, паспортов, удостоверений личности, футлярчиков для расчесок и очков – специальная машина прокалывала дырочки, которые оплетали кожаной лентой), а вечером учились, на следующей неделе – учились утром, а работали вечером. Работа была сдельная, нам, как самым молодым, давали самые дешевые изделия (университет платил стипендию) и частенько отправляли на мясокомбинат по соседству за пирожками с мясом по 5 копеек. Пирожки были жутковатые, но, пока теплые, их можно было есть. Абсурдизация жизни была полной, это поняли и власти, так что политехническую составляющую быстренько отменили, и поступавшие в университет через год могли уже спокойно учиться.
    Еще из общественно-политической ситуации можно вспомнить год нашего поступления как уникальный: никогда прежде нам не говорили об успехах страны под аккомпанемент выдачи талонов на муку и белый хлеб. Мы без конца спорили с преподавателем Истории КПСС – о сплошном вранье газет, об отсталой экономике и сельском хозяйстве, о нарождающемся культе личности, на этот раз Хрущева. Ситуация располагала: мы были «детьми ХХII съезда», на котором Хрущев разоблачил культ личности Сталина, но в то время ни масштаб сталинских репрессий, ни их направленность, ни его имперский терроризм не были известны нам не то что в полной, но хотя бы в какой-то серьезной мере. Еще меньше мы знали о «буржуазной» Эстонии, не говоря уже о депортациях, репрессиях, эмиграции десятков тысяч эстонцев. Мы были беспредельно наивными, и мне хочется рассказать, каким образом была нарушена эта наша социальная «девственность».
    В университет мы пришли с желанием стать журналистами, кто-то объяснил нам, что сначала нужно начать писать заметки и статьи, и в какой-то момент мы придумали амбициозный проект. Его содержание вполне наглядно демонстрирует существовавший уже тогда миф о войне, победа в которой сплачивала народы. В фойе университета, слева от знаменитых часов, висела доска с фотографиями примерно 20-25 человек – «Они погибли за Родину», под каждой фотографией имя и фамилия и годы жизни. Мы решили, что напишем целую серию очерков-биографий этих замечательных людей, расскажем о них всем-всем-всем и отправились расспрашивать о них университетских сотрудников старшего поколения. Начали с декана юридического факультета Пауля Вихалема. Смешно: приходят двое каких-то сопливых первокурсников к декану даже не своего факультета и задают вопросы. Но в университете была такая мягкая, семейная, что ли, атмосфера, демократическая, и это нас не удивляло. Декан с нами поговорил, что-то о ком-то даже сказал, но ощущение было такое, то говорит он против воли. Непонятно! Тогда мы пошли к своему преподавателю, самому старшему на кафедре русской литературы – Вальмару Адамсу. Забегая вперед, уже в конце его жизни нам передали, что он называет нас Ромео и Джульеттой с русской филологии, и это было трогательно. Но тогда он долго мялся, слушал нас и явно мучился какой-то мыслью. Теперь я уверена, что он думал – а можно ли нам доверится, не стукачи ли мы, не побежим ли сообщать «куда надо». Но решился. И сказал: бросьте вы эту затею. Вы пока что ничего в этом не смыслите, а там, на доске в фойе, есть разные люди. Которые умирали за разные родины. Так что сначала подучитесь.
    С этого началось наше прозрение. А доску через некоторое время сняли, наверное, по инициативе Пауля Вихалема – Адамс был человеком пуганым и вряд ли стал бы кого-то оповещать о нашем визите.
    Кое-кто из наших однокурсников не выдерживал напряженного графика и бросал учебу. Это и в самом деле было нелегко, но мы об этом и не помышляли. Для нас всем стали наши учителя Юрий Михайлович Лотман и Зара Григорьевна Минц. Они начали работать с нами с первого же курса и закончили в последнем семестре последнего года учебы. Читали множество предметов, вели вечерние спецкурсы, сразу пригласили на спецсеминары, где писались и обсуждались курсовые работы второ-, третье- и четверокурсников, а также заключительные работы дипломников. Здесь нам пришлось выбирать: невозможно было ходить в два спецсеминара сразу, занятия были в одно время. Выбор был почти автоматический – нам обоим хотелось заниматься советской литературой 1920-х годов, временем, которое еще можно было считать «глотком свободы», или, как говаривала Анна Ахматова, «вегетарианскими временами». Этим периодом занималась Зара Минц. У нас на отделении высшей ценностью считалась научная работа, многое прощалось тем, кто ею занимался, писал статьи, участвовал в ежегодных студенческих научных конференциях, куда съезжались со всей страны (с зарубежьем было куда сложнее). Если посмотреть сегодня на цвет мировой славистики, то увидим десятки тех, кто когда-то участвовал в тартуских конференциях.
    Зара еще на первом курсе спросила – хочет кто-нибудь заниматься научной работой? К этому моменту всю мою страсть к журналистике как ветром сдуло. Я подняла руку, она обрадовалась: – А чем именно Вы хотели бы заниматься? – Маяковским, – радостно сказала я. Даже в некоторой своей эйфории я увидела досаду на ее лице. Но это не было бы отделение русской филологии, если б преподаватель начал диктовать студенту тему работы. И, поговорив, мы пришли к результату: «Тема личной смерти и бессмертия у Владимира Маяковского». А дальше последовали научные командировки в Москву (начиная с моих 18 лет), встречи с «живыми ископаемыми» (так они называли себя сами) из ближнего круга Маяковского. Кто побывал в лагере, кто ушел из искусства и стал художником-прикладником, а кто – присяжным критиком, одобрявшим любые шаги власти. Но все они учили меня уму-разуму. В меня входила история, с именами, с фактами. Я спрашивала: – Так Вы знаете, кто написал на Вас донос? – Знаю, – отвечал мне бывший лагерник, в свое время успешный кинооператор. – И что, Вы с ним не свели счеты? – А что бы мне это дало? Зато он теперь меня боится, он знает, что я знаю, он нынче директор киностудии, и теперь я могу получать у него дефицитную кинопленку. Дело мне важнее мести.
    А я жаждала мести. Особенно когда тишайшая интеллигентная женщина, вдова расстрелянного поэта, драматурга, блистательного журналиста, первого переводчика на русский язык Бертольда Брехта, близкого друга Маяковского Сергея Третьякова никак не могла избавиться от привычки прятать под подушку куски бумаги – в лагере это была огромная ценность. В лагерь ее упекли на пять лет с формулировкой «по подозрению в шпионаже», то есть и доказать не смогли, а так, на всякий случай, как жену «врага народа». Пять лет закончились в 1942-ом, в войну из лагерей не отпускали, выпустили в 1945-ом, и опять формулировка: «в стокилометровую зону», то есть можно жить не ближе 100 километров к Москве. Работала в маленьких городках кем придется, в Москву смогла вернуться только в 1954-ом. Была реабилитирована, добилась реабилитации мужа. И говорила обо всем спокойно, с ровными интонациями. Я ненавидела Сталина, сталинский режим, я поименно знала сотни ни в чем не повинных людей, погибших из-за его паранойи. Я писала о Маяковском, о Третьякове, о советском авангарде, задушенном, расстрелянном, с уничтоженными архивами. – Ольга Викторовна, но, может быть, хоть что-то уцелело? – Если б Вы видели, как они бросали все бумаги в большую корзину и утрамбовывали их сапогами, Вы бы не спрашивали.
    Каждая поездка в Москву оборачивалась обретением истории и себя. И, как ни странно, именно эти поездки и углубление в драмы и трагедии советских писателей, художников, деятелей театра и кино разворачивали меня лицом к Эстонии, которую я не знала прежде. Начиналось, конечно, с наших ровесников или чуть старшего поколения. Тогда на русский перевели маленькие романы Энна Ветемаа и «Прощай, рыжий кот» Мати Унта, у них был огромный успех, и тиражи тоже были огромные – десятки тысяч. В 1962 вышли первые поэтические «кассеты», и мы пробовали читать своеобразного Пауля-Ээрика, опять же Ветемаа, стихи которого вообще не были похожи ни на чьи другие. Вторая кассета прошла как-то мимо, а в третьей были Каплинский и Вийви Луйк, ее мы часто видели в кафе «Пегас» вместе с Яаком Йыэрюютом и Яаном Паавле, туда же часто приходила Леэло Тунгал, а мы сидели там обычно с нашим другом, художником Эдуардом Молоком, под псевдонимом Edward O’Men участвовавшим в рукописном альманахе “Kamikaze”. Вот с ним, явно писавшим стихи, но как-то даже стеснявшимся их читать другим, за исключением пародийных хайку, мы обсуждали верлибр – в эстонской поэзии, его отсутствие, почти полное, в русской поэзии, переводы, и всё – в этаком ироничном, свойственном тому времени стиле.

    У Вас очень широкий круг интересов, который можно разбить на три условные рубрики: русская литература, эстонская литература, культура русского зарубежья (куда входит отдельно «балтийский архив»). Хотелось бы вкратце обсудить каждый из перечисленных разделов. Сначала, если позволите, вопрос о русской литературе. Знакомясь со списком Ваших научных публикаций, видна своеобразная эволюция Ваших интересов: сначала это был ряд публикаций о Маяковском и ЛЕФе, затем были статьи о Достоевском, в новом тысячелетии Вы стали крупным специалистом по Булгакову. Такой переход от одного объекта исследования к другому – естественный ход вещей («само так получилось!») или на Ваш выбор повлияли какие-то внешние факторы? Как Вы подступали к каждому из перечисленных писателей? Усматриваете ли Вы сейчас, по истечении времени, нечто схожее в их творчестве, отношении к языку (форме)?

    О Маяковском я уже сказала, все шло к тому, что я так и буду заниматься русским авангардом начала ХХ века, уже были доклады на конференциях, опубликованные тезисы, комментирование в «Ученых записках» Тартуского университета (для студента – огромное достижение), уже Ю.М. Лотман процитировал в своей первой книге по семиотике пример из моего доклада по Маяковскому, сделанного в соавторстве с еще одной студенткой (тогда это было предметом особой гордости – сам Лотман!). Но — начинается 4-й курс, и в журнале «Москва» публикуется роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Что это означало? Конец всей прежней научной жизни. Зара Минц устроила на отделении обсуждение романа, я выступила, ей понравилось, но когда я сказала, что дипломную буду писать по «Мастеру и Маргарите», она пришла в ужас: как можно на 4-ом курсе начинать с нуля!
    Но я уперлась. И на ближайшем заседании кафедры русской литературы решалось, разрешат ли мне писать дипломную работу на новую тему. Зара сказала мне – вряд ли. Сейчас-то я уже понимаю, что это говорилось «в воспитательных целях» – посмотреть, так ли уж твердо мое решение, ну, и поостеречь других – менять тему дипломной очень сложно. Но сами мои учителя, конечно, уже поняли суть дела, и я получила разрешение писать диплом по Булгакову, правда, не по «Мастеру и Маргарите», а по «Театральному роману». Очень кстати после 4 курса у нас началась архивная практика, и Лотман повез нас в Москву, где в Рукописном отделе Государственной библиотеки им. Ленина я увидела рукопись романа, с которым мне предстояло работать.
    Трудно объяснить тем, кто не работал в архивах, что означает впервые увидеть почерк «твоего» писателя, понять, как он работал над рукописью, перелистывать ту тетрадь, которую листал он… Лотмана в Москве почитали, поэтому нас, его студентов, легко допускали к описям фондов и документам. К тому же уже в начале моей работы Зара, считавшая, что в материал нужно уходить с головой, решила, что я должна поехать к вдове Булгакова, Елене Сергеевне. И я поехала, и ездила к ней, прежде чем выйти на защиту диплома, несколько раз. Дипломную работу по «Театральному роману» я защитила с отличием, кафедра рекомендовала меня в аспирантуру, но партийные власти смотрели на Лотмана как на врага и мест в аспирантуру ему не давали. Была другая возможность заниматься наукой – стать соискателем научной степени. И тут Лотман сказал, что защитить диссертацию по Булгакову невозможно (да-да, времена были такие!), поэтому он предлагает мне под его руководством писать работу на тему «Сергей Эйзенштейн и советская литература 1920-30-х годов». Почему Эйзенштейн? Лотман в это время увлекался кинематографом, читал спецкурс по кино, а у меня была небольшая статья (тоже в соавторстве) о возможности использовать элементы кино при анализе литературного текста (все того же Маяковского). Диссертацию вчерне я написала, но ко времени ее окончания мне пришлось уйти из педагогического института, где я работала, по политическим причинам – хранение и распространение антисоветской литературы.
    Таллин город маленький, везде было известно, что мы антисоветчики, на работу меня никуда не брали, даже корректором – при моей врожденной грамотности мне говорили, что в контрольном задании я сделала много ошибок (но задание не показывали). Я занималась репетиторством, одной из моих подопечных стала накануне поступления во ВГИК Tiina Lokk. Не могу не упомянуть еще одну интересную работу – Toomas Liiv собирался защищать диссертацию об эстонской новелле 1917-30-х годов. Как известно, в ту пору все диссертации должны были быть представлены в ВАК (Всесоюзную аттестационную комиссию) на русском языке, и мы его диссертацию переводили. Для меня это был koolitus по эстонской литературе. Авторы были по большей части незнакомые, многие – не переведенные на русский язык, и мне открылась интереснейшая панорама малой прозы периода первой Эстонской Республики.
    Моя же научная жизнь застопорилась. Правда, еще до увольнения из института я написала статью о мимике и жесте у Достоевского, которую взяли в академическое издание и цитируют до сих пор. Но в итоге у меня выпало из академической жизни 11 лет. Вернуться на работу в пединститут я смогла только с началом перестройки, в 1986 году. Нужно было срочно защищать диссертацию, а совет по защитам работ по советской литературе в Тарту закрыли. С большим трудом, с «очередью», удалось это сделать в Московском пединституте (Зара, узнав, где я собираюсь защищаться, воскликнула: «Да это же шайка разбойников!»), там никого не интересовала работа по литературе и кино, пришлось сократиться до «Владимир Маяковский и художественные поиски ЛЕФа (Эйзенштейн принимал участие в деятельности Нового Лефа)». И вот уже после защиты диссертации я вплотную стала заниматься тем, к чему душа лежала, — Булгаковым, романом «Мастер и Маргарита». Вместе с коллегой Светланой Кульюс мы написали десятка два статей о Булгакове вообще и об этом романе в частности, сделали научный комментарий к роману и получили за это премию ЭР по науке.

    Эстонская литература. Вы ее много переводили и исследовали, статьи на эстонском и русском языках. Тут мне сложно определить Ваших «главных» авторов. Может, так: Батурин, Кросс, Унт? Но ведь есть еще Ветемаа, Нормет, Салури? И классикой Вы тоже занимались: чего только стоит мой любимый Туглас! Расскажите о своих сближениях с эстонской литературой. С чего всё началось? У кого из эстонских писателей бывали в гостях?

    С чего все началось? Тоже с университета. В те годы в университет принимали не глядя, знает человек эстонский или нет. Потом студентов русского отделения делили на группы – одна начинала с нуля, другая была продвинутой. Мы с Виталием по лености пошли в слабую группу, хотя эстонский знали (он очень хорошо, я намного хуже). Конечно, учиться было легко, но наш преподаватель Элен Туру быстро все поняла. И, когда давала задание на самостоятельный перевод с эстонского маленьких кусочков газетных статей, нам – мы всё делали на двоих – задала перевести большой фрагмент «Маленького Иллимара». Смешно, но мы даже не сообразили, что роман может быть уже переведен. Сидели над ним, пыхтели, злились, но получить зачет очень хотелось. А когда Туру проверила нашу работу, она вдруг сказала, что из нас выйдут хорошие переводчики. Лет 12 спустя мы это вспомнили, когда начали переводить Тугласа уже для издательства. Еще до Тугласа мы перевели несколько рассказов для т.н. черной книги – сборника «Эстонская молодая проза» – Рейна Салури и Яана Круусвалля. Книга, как известно, имела ошеломительный успех в Советском Союзе. В Москве ей было посвящено даже специальное заседание правления Союза писателей – конечно, качали головами, критиковали с советских позиций, но ясно было, что пришли новые люди с новым взглядом на литературу. Салури, отлично знавшему русский, наш перевод понравился, и мы надолго стали его переводчиками. Потом нам вдруг захотелось попробовать перевести Тугласа – мы пошли в Дом-музей, тогда он носил только его имя, послушали его голос, ахнули, увидев у него на книжных полках раритетные русские журналы серебряного века, посмотрели его пометы на страницах, и – я отправилась к Акселю Тамму (он знал меня «шапочно» — я писала статью об издательстве Ээсти Раамат для московского журнала «В мире книг», ну, и как переводчика Салури тоже знал) – он выслушал, подумал, посмотрел уже готовые переводы и сказал: «А почему бы и нет? Будет еще и Туглас Белобровцевых». Низкий поклон ему за это.
    С удовольствием переводили мы «Засыпайку» Дагмар Нормет. Она, как и Салури, отменно знала русский, наши переводы ей нравились, но в одной детали мы никак не могли сойтись. У нее был такой рефрен – волшебное заклинание Засыпайки: Trips, traps, trull; Tõuse lendu, seebimull! Но в русском этот «мыльный пузырь» сразу разрушает всякое волшебство, к тому же странный человечек Засыпайка никак не ассоциировался с высоким романтическим стилем – взмывай в полет! И мы придумали совсем другое: Трипс, трапс, трулль, Восемь дырок, пять кастрюль!» Дагмар долго не соглашалась, пока, наконец, не проверила это на своих русских знакомых – как звучит? Не слишком ли обыденно? И все в один голос ей отвечали: «Обалденно звучит! Как будто и не перевод вовсе!» Тогда она подобрела и согласилась с нами.
    Мы любили переводить пьесы – там люди говорят на разные голоса, там за текстом мерцает сцена. Переводили Керсти Мерилаас, Яана Тятте, Мерле Карусоо. Довольно поздно начали переводить Энна Ветемаа, хотя все время следили за его творчеством. Познакомились с ним – и были очарованы: редкостная самоирония, мягкость, нежелание в жизни конфликтовать ни с кем – и все это сочеталось с беспощадным психологическим анализом в литературе. Переводили сценарии для фильмов Кальо Кийска, Пеэтера Симма, Валентина Куйка. Вообще перечислить всех и все невозможно.
    Отдельная история – перевод юмора. Решиться на это может только сумасшедший. Но так как у моего мужа чувство юмора без берегов, мы взялись за тексты Прийта Аймла. Его жена, Мари-Анн, эстонский филолог, хорошо знает русский и, прочитав наши переводы, сказала, что на русском рассказы мужа звучат даже лучше, чем на эстонском. Это, конечно, сильно сказано, просто получались очень разные тексты. Мы перевели несметное количество рассказов Прийта для двух книг. Юмор есть юмор. Тут главное – как перевести, чтобы верно передать игру слов, чтобы сохранился смысл – и весь текст заиграл по-новому.
    Если спросите, какая переводческая работа нам дороже всего – сначала скажу, что дорого все, что мы сделали. Но один роман потребовал столько сил, находчивости, буквально одержимости текстом, что мы вспоминаем работу над ним до сих пор, а наш «рабочий» экземпляр книги испещрен мыслями и находками, которые пришли уже после выхода романа в свет. Это – «Тоомас Нипернаади» Аугуста Гайлита.
    У кого из эстонских писателей я была в гостях? У многих. Началось с замечательно уютного дома Лилли Промет и Ральфа Парве в Нымме, к Парве меня отрядил журнал «Детская литература», а потом, несколько лет спустя – «Литературное обозрение» попросило сделать большое интервью с Промет (оно так и не увидело света – редакторы безбожно правили Лилли Промет, она была покладистым автором, но вдруг взбунтовалась и написала в редакцию журнала письмо на эстонском с просьбой перевести его на русский язык и отправить. Там она писала, что не желает быть дрессированным пуделем и отказывается от интервью. Я перевела, а оригинал до сих пор хранится у меня). Мне очень нравился дом Эве и Энна Ветемаа, хутор Николая Батурина, квартира Дагмар Нормет на самом высоком этаже дома возле Эстонского радио. Мы бывали у Мари-Анн и Прийта Аймла, у Рейна Салури, несколько раз я была в гостях у Яана Кросса, была у Деборы Вааранди, у Яана Каплинского.

    Упомянутый «Eesti kirjanike leksikon» применяет к Вам титулы «vene kirjandusteadlane ja tõlkija». В этом ряду мне не хватает еще титула «kirjastaja», поскольку Ваше издательство «Avenarius» с середины 1990-х выпускает художественную и академическую литературу: переводы эстонской литературы на русском языке, почти все книги Андрея Иванова на русском языке, сборники научных статей «Балтийский архив». В моей домашней библиотеке есть около трех десятков книг Вашего издательства, я дорожу ими, в частности, двуязычной поэтической серией «Эстонская поэзия для русской школы» — прекрасные переводы, комментарии и сопроводительные тексты. Вам не обидно, что эта ипостась Вашей личности находится в тени? Ведь издатель – это культуртрегер, организатор, просветитель. Почему для Вас важно издавать книги?

    В свое время, когда мой муж и Нэлли Абашина работали в одной редакции Ээсти Раамат, им пришла в голову идея основать свое издательство, так в 1990 году родилась Александра. Мы были однокурсниками, а потому идеи у всех были примерно те же: просветительство. Нам хотелось, прежде всего, рассказать истории русских, живших в Эстонии во времена первой республики. Так появились книги Всеволода Губина «Времена не выбирают», «Мои воспоминания» Ксении Смирновой-Хлебниковой, «Земная коротка наша память» Татьяны Кашневой. И параллельно мы издали книгу шведской журналистки Маарьи Талгре «Лео» о трагической судьбе ее отца (в оригинале Leo ett estniskt ode). Потом моему мужу – он тогда заведовал Александрой — пришла мысль издать работы Юрия Лотмана, и родился трехтомник «Избранных статей». А потом, как это часто бывает в жизни, наши дороги разошлись, Нэлли Абашина осталась в Александре, а мы основали Авенариус. Лого обоих издательств выполнил график Ülo Emmus, с которым мой муж оказался на годичной службе в армии после окончания университета (военной кафедры у нас в ту пору не было).
    Серия «Эстонская поэзия для русской школы» родилась из того же просветительства – двуязычные разноцветные книжечки небольшого формата – сиреневый Хенрик Виснапуу и зеленый Карл Ристикиви, оба, подготовленные, прокомментированные и снабженные предисловием Аурики Меймре; солнечно-оранжевую Марие Ундер и лимонный сборничек Хейти Тальвика подготовила я; к пятой книжке, Калью Лепика, предисловие написал Пярт Лиас, а комментарии мы с ним писали на двоих. Вначале мы использовали уже известные переводы Светлана Семененко, Линды Лаур, Александра Левина, Марины Тервонен. Но последние два сборника, Карла Ристикиви и Калью Лепика, решили дать одному переводчику – Борису Балясному. Пярт Лиас устроил нам с Балясным встречу с Калью Лепиком в кафе здания, где располагался Таллинфильм (не помню точно названия, что-то вроде Hõbedane kass, но могу и ошибаться). Мы волновались, напряжение было предельным, нам говорили, что он, возможно, не захочет быть переведенным на русский. К моменту встречи он уже просмотрел переводы, мы рассказали ему про серию, назвали всех, чьи книги уже вышли, и подарили ему все четыре. Переводы ему понравились, и он сказал, что удивлен, что в новой Эстонии русские делают такие книги, и даже тронут, что его книга встала в этот ряд. У нас только что крылья на ногах не выросли – так мы шли после этой встречи. Это была первая оценка серии – и какая!
    Среди изданий Авенариуса есть несколько книг, связанных с интереснейшим человеком – бывшим атташе по культуре посольства Швеции Хансом Леппом. Человек с эстонскими корнями, он был готов знакомить со шведской литературой и эстонцев, и здешних русских – так мы выпустили небольшие книжечки с пьесой Аугуста Стриндберга Damaskusse I и «На пути в Дамаск I», при поддержке Rootsi Instituut издали в красивом полиграфическом решении Rootsi ajalugu. Но Ханс Лепп так любил Эстонию, что захотел написать о ней свою книгу, книгу шведского дипломата. Она вышла в 1994 году в издательстве HUMA, а потом Авенариус издал двуязычную, на русском и шведском языках, книгу «Шведские памятники в Эстонии. Краткий путеводитель/ Kort vägledning till svenskminnen i Estland».
    И здесь можно перечислять много и долго. О некоторых наших изданиях Вы уже сказали, но назову еще несколько. В 1994 году мы издали энциклопедический справочник Кто есть кто в культуре Эстонии, в котором было пять разделов: визуальные искусства (Heie Treier), литература (Ирина Белобровцева), театр (Mall Põldmäe), музыка (Anne Pääske) и кино (Sulev Teinemaa). На сегодня справочник уже устарел, нужны новые статьи, нужно бы ввести новые имена – пришли целые новые поколения. Но в свое время он сыграл важную роль в знакомстве русских с эстонской культурой.

    Что касается эстонской литературы, многие переводы и сопроводительные тексты к ним подписаны двумя именами – Вашим и Вашего супруга Виталия Белобровцева. Как сложился Ваш тандем? Как распределяются обязанности? Вычитываете ли вы тексты друг друга? Виталий Иванович поддерживает все Ваши проекты? Или это он их придумывает?

    Мы учились в параллельных классах и поняли, что хотим быть вместе с ума сойти сколько лет назад. Поженились в 1968 году. Если кому-нибудь понадобится иллюстрация к мысли Платона о двух половинках, на которые в незапамятные времена раскололось некое существо и которые с тех пор ищут друг друга, мы можем этой иллюстрацией послужить. Мы понимаем друг друга с полуслова и даже без слов, знаем, кто и что скажет о каком-нибудь произведении или общественном явлении, и все же при этом мы самостоятельны в своих решениях, как, собственно, и должны быть две суверенные личности. Да, мы поддерживаем друг друга, да, вычитываем тексты друг друга. И если кто-то один из нас придумывает проект, то потом мы вместе его обдумываем.

    Проект «Балтийский архив» — это русские в Эстонии, Латвии и Литве, документы и художественные тексты. Международные исследования. Возвращение имен. Голос правды. Что подтолкнуло Вас к этой большой теме, особенно если учесть, что параллельно русской культурой в Эстонии (и не только) много и плодотворно занимался профессор Исаков в Тарту. Есть ли здесь хоть какая-то зацепка с Вашей биографией, рождением в Риге?

    «Балтийский архив». Как возникло это издание на три прибалтийские страны? Его инициатором был латвийский деятель культуры, литератор, переводчик Юрий Абызов, а реализовывать начали мы в Авенариусе при поддержке Avatud Eesti Fond. Целью издания была публикация документов и материалов по русской культуре в Прибалтике. Когда мы стали предлагать своим коллегам и знакомым участвовать в этом издании, выяснилось, что у многих где-то под спудом лежали документы, статьи, начатые мемуары, которые, казалось, никому не нужны. Между тем впечатляет и география авторов (помимо Балтии, это Россия, Англия, Италия, Финляндия), и имена тех, кому были посвящены публикации. Профессор Исаков в это время работал в архивах, воскрешая имена и истории репрессированных в Эстонии русских интеллигентов, историк Виктор Бойков опубликовал «Мартиролог – перечень деятелей русской культуры в Эстонии, подвергшимся репрессиям после установления советской власти»; в параллель ему материал о судьбах деятелей латвийской культуры, репрессированных советской властью, предложил изданию Юрий Абызов.
    В обширном мемуарном разделе публиковались воспоминания камер-пажа Бориса Энгельгардта о короновании последнего русского царя и событиях революции 1917 года; мемуары вдовы профессора Латвийского университета Василия Синайского, много сделавшего для изучения Псково-Печерского монастыря; «Летопись беженства» профессора Латвийского университета Юрия Сидякова; фрагменты мемуаров корреспондента «Русского Вестника» Сергея Нюренберга (отца вдовы Михаила Булгакова Елены Булгаковой, в девичестве Нюренберг); Catherine Andreyev из Oxford University предложила воспоминания Алексея Бельгарда «Как Эстония стала советской (История одного переворота)»; опубликованы мемуары известного художника Евгения Климова, жившего в эмиграции в Латвии, но позже уехавшего в Америку, а оттуда в Канаду, – их объем сопоставим с объемом целой книги, 135 страниц.
    Издание воскрешало людей: так, статья Малле Салупере рассказывала о новых архивных материалах, связанных с героем романа Яана Кросса «Императорский безумец» Т.Э. фон Боком; Аурика Меймре описала пять эстонских лет жизни известного русского литературного и театрального критика Петра Пильского; ей же принадлежит основательное исследование эстонского периода жизни известной эзотерической писательницы Веры Крыжановской-Рочестер; объемный раздел рассказывал о русско-немецкой Риге 19 века.
    Один из томов архива – 11-й – был целиком посвящен теме «Таллиннский текст в русской культуре». И здесь, как бы опровергая ожидания, авторы были отнюдь не только из Эстонии – но и из России, Финляндии, Латвии. Именно в этом томе была опубликована библиография работ Рейна Крууса, так много сделавшего для изучения русской литературы Эстонии.
    Появились первые полноценные исследования прибалтийских русских периодических изданий Эстонии (Сергей Исаков, Аурика Меймре), Латвии (Юрий Абызов), Литвы (Павел Лавринец).
    Авторы материалов не были ограничены периодом исследования – Татьяна Шор в «Балтийском архиве» впервые описала архив Юрия Лотмана и Зары Минц; Илга Апине дала интереснейший материал «Закат номенклатуры. По материалам архива Компартии Латвии».
    «Балтийский архив» был уникальным многотомным изданием. Предварительно было решено, что каждая страна издает по очереди три тома, но это так и осталось в теории – на практике литовские коллеги с огромным трудом нашли средства на издание только двух томов из 13 изданных, а после смерти Юрия Абызова в 2006 году в том же положении оказались латвийские коллеги. На сегодня проект свернут, хотя его потенциал, с моей точки зрения, не исчерпан.

    На меня произвела большое впечатление Ваша статья о русском фашизме в первом же томе «Балтийского архива», которая спустя несколько лет была опубликована и в эстонском переводе. Андрей Иванов на основе этой статьи был побужден написать один из лучших своих романов «Харбинские мотыльки». Эта статья, в числе прочего, открыла мне глаза на особенность Вашего письма: да, это работа с архивами; да, это оперирование множеством фактов – имена, даты, топонимы; да, это анализ собранного материала, выуживание важного и отказ от второстепенного. Так работает большинство ученых. А Вы добавляете к россыпи данных свои предложения с прилагательными, нарратив, размышления о поступках героев, зачастую вживаясь в них. Получается научное письмо с человеческим лицом, с элементами художественной литературы и психологии. Согласны ли Вы с такой характеристикой? Почему для Вас как ученого важно разобраться в мотивах поведения реальных людей, ставших со временем объектом исследования?

    Avatud Eesti Fond в 1993 году дал мне стипендию на поездку в Оксфорд по программе гостеприимства ученых с постсоветского пространства. Так бывает: вдруг ты оказываешься в совершенно иной реальности и вначале даже не понимаешь, что тебе делать. Тем, кто не жил в Советском Союзе или жил там недолго, трудно понять, что чувствует человек, для которого еще недавно границы были на замке. Позже я еще несколько раз бывала в Оксфорде, но первое впечатление незабываемо. Классический средневековый университет, я живу в одном из его самых богатых колледжей – Christ Church, лето, у студентов каникулы, и на кампусе мало народу. Эти немногие встречаются за ланчем, это ритуал в огромном зале, в тебе сразу признают новенького, и ты десятки раз на дню отвечаешь на вопрос Where are you from? Твой ответ некоторых озадачивает. Эстония – где это? В знаменитой университетской библиотеке Bodleian Library я нахожу в одной книге фотографию нашего Луриха с подписью Publicity photograph of the Estonian wrestler Sergei Lurikh as Hercules, complete with pilaster, club, and figleaf. Ну, вот на таком примерно уровне были там знания об Эстонии – да, Лурих, да, удивительный силач, но – Сергей.
    В Оксфорде мне дали куратора – профессора современной истории Catherine C.L. Andreyev – чувствуете звучание фамилии? Для меня она сразу стала Катей Андреевой и по сей день мы дружим. Куратором она была отличным, а через несколько дней, узнав, что мы с мужем занимаемся изданием книг, обратилась ко мне с вопросом – не могли бы мы издать воспоминания ее отца, Николая Андреева? Он вместе с родителями, в 11 лет, эмигрировал в Эстонию, окончил Таллинскую русскую гимназию, уехал учиться в Чехословакию, там защитил докторскую диссертацию по русской истории и стал директором Института имени Кондакова, одного из известнейших в мире специалистов по русской иконописи. В 1945-ом он был арестован НКВД, просидел два с половиной года в советской тюрьме в Берлине, был выпущен в 1948 году в советском секторе, но с помощью друзей его удалось переправить на военном самолете в Англию. Головокружительная биография — он женился на своей бывшей студентке (он преподавал в Кембридже историю России и русскую литературу), у них родились трое детей, через Красный Крест он разыскал в Таллине свою мать и добился разрешения вывезти ее в Англию – рассказана была в его начитанных на магнитофон воспоминаниях. Катя с матерью их отредактировали, когда мы их получили, там было 730 страниц компьютерного текста через один интервал. Мы издали двухтомник Николая Андреева «То, что вспоминается» в 1996 году.
    К выходу книги я прекрасно представляла себе этого человека. Как и тех, о ком шла речь в статье о фашизме. С этим все было и просто и не очень: я пришла в рукописный отдел Bodleian Library и попросила путеводитель по русским архивам Великобритании – Катя рассказала мне об этой удивительной книге. Вскоре я уже знала, что в самом этом отделе хранятся личные архивы нескольких русских – некоторые не разобраны до сих пор, архивисты вообще не торопятся с разборкой фондов. Я увидела, что в фонде некоего Сергея Большакова есть множество писем из Тарту, попросила материалы, сначала мне ответили, что нужно запросить хранителя фонда, живущего где-то в Мексике, но через несколько дней выяснилось, что тот умер, а значит, доступ к бумагам Большакова разрешен. И постепенно мне открылась история жизни трех русских эмигрантов из одной семьи. Это были не выдающиеся, а обыкновенные люди, они описывали свой быт, свои невзгоды в Эстонии, куда переехали в 1920-ом из Петрограда. Одиночество, горечь, даже ожесточение и привели их к идеологии русского фашизма (это не то же самое, что фашизм немецкий). Это нужно было понять, и я очень довольна, что Андрей Иванов взял эту историю за основу «Харбинских мотыльков», более того, старший из троих персонажей действует и в «Обитателях потешного кладбища» (на эстонском другое название) – научная статья имеет не такой широкий ареал распространения, как художественное произведение.
    Вы абсолютно правы в описании моей научной работы, я и правда считаю, что психология «моего» автора или «моего» персонажа очень важна и хочу дойти до самой сути. Мне о многом говорят их связи с другими людьми, их дневники и письма, даже школьные документы с оценками (например, у Булгакова при всех изменениях оценок по другим предметам одна высшая оценка оставалась неизменной из года в год – Закон Божий). Всегда интересно смотреть рукописи – что писатель исправляет и каким образом. Известно, например, что Пушкин всегда надписывал слово над зачеркнутым, а об интенсивности его поэтической работы можно судить по тому, что в некоторых случаях количество таких рядов, надписанных сверху, достигало 6-7. Отличный повод поразмышлять о движении его мысли. Обо всем этом я могу говорить часами.
    В конце 2020 года московское издательство «Азбуковник» выпустило в свет мою книгу – итог еще одного моего увлечения, изучения литературы русской эмиграции. Книга «Леонид Зуров. В тени Бунина» посвящена интереснейшему персонажу, связанному с Эстонией. Зуров – русский эмигрант, в 16 лет ушел со школьной скамьи сражаться с большевиками. Вместе с армией Юденича он пересек границу Эстонии в 1919 году, дважды переболел тифом, после выздоровления уехал в Ригу, оттуда вместе с экспедицией Латвийского университета ездил в Псково-Печерский монастырь и в 1928 году издал об этом монастыре книгу «Отчина». Первый русский нобелевский лауреат Иван Бунин пригласил его во Францию, и Зуров с конца 1929 года до смерти в 1971 году жил там. Однако в 1935, 1937 и 1938 годах он организовал археологические и этнографические экспедиции в Печоры с целью сохранить русскую культуру (он видел, что жителей приграничных советских деревень увозят, то есть истории этих мест грозит полное уничтожение). В этих поездках Зуров «заболел» культурой сету и даже выступил в роли первооткрывателя сету для шведов со статьей в шведском фольклористском журнале Folk-Liv.

    Вы были первым публикатором произведений Андрея Иванова, Вашего бывшего студента. В какой момент Вы поняли, что перед Вами – один из крупнейших европейских писателей? Что в прозе Андрея Иванова впечатляет Вас прежде всего? Кто редактирует его произведения в большей степени – Вы или он сам? Бывало ли так, что Вы спорили о каких-нибудь фрагментах текста до их публикации? Советуется ли он с Вами, когда пишет очередную книгу?

    Да, именно мы начали издавать книги Андрея Иванова и гордимся этим. Проза Андрея – это серьезное явление не только в русской литературе, реакция эстонских читателей просто удивительна – как будто они читают не переводы, а романы и повести, написанные по-эстонски. Что это значит? Что писатель легко перекрывает пространственные, временные, эстетические границы, он, как сказал по этому поводу замечательный русский поэт Борис Пастернак, «поверх барьеров». Мне трудно оценивать Андрея как одного из крупнейших европейских писателей, наверное, ближе к сути был тот, кто определил его как единственного писателя Эстонии европейского масштаба. Андрей Иванов – это удивительное согласие, созвучие темпа, ритма, звука. Он видит мир иначе, чем мы, обыкновенные люди, — остро, в свете, в снах, может быть, в видениях, конечно, как и всякий писатель, он работает с вымыслом, но и вымысел у него предстает читателю как откровение. Мне кажется, что о наших с ним разговорах лучше спросить Андрея, это ведь его вещи. И они складываются по-разному, но за каждой стоит подвижническая работа, когда он днями, неделями, месяцами принадлежит роману.

    Еще одно имя, без которого сложно представить беседу с Вами: Давид Самойлов. Это встречи с поэтом в Пярну и Таллинне, это наведение мостов между Самойловым и эстонскими писателями, это работа с архивом Самойлова после его смерти в 1990 году, включая совсем недавно отредактированную и изданную Вами книгу «Давид Самойлов в Пярну. Дневник Виктора Перелыгина». Не кажется ли Вам несколько парадоксальным, что из трех условно «главных» русских литераторов Эстонии (Северянин, Довлатов, Самойлов) – именно Довлатов, проживший здесь около трех лет, удостоился наибольшей посмертной славы – его книги издают и переиздают на эстонском языке, много лет проводится фестиваль в честь писателя, в последнее время также обсуждается проект памятника в Таллинне. В достаточной ли мере Самойлов «прочитан» эстонским читателем, в частности, его суждения о верлибре? Его «эстонские» стихи? Его связи с эстонскими литераторами? В чем, по-Вашему, величие Самойлова?

    Знакомство и дружба с Давидом Самойловым – одна из золотых страниц нашей жизни. В 1976 году, когда семья Самойловых приехала, чтобы надолго обосноваться в Пярну, моего мужа (я была в долгом отъезде – Лотман решил, что поскольку я по политическим причинам не могу защитить диссертацию в Тарту, то нужно уехать куда-нибудь из Эстонии и попытаться сделать это, работая в каком-то другом пединституте; из этого ничего не получилось, но примерно год я преподавала русскую литературу в Казахстане, в Семипалатинске; друзья и знакомые не уставали иронизировать – именно туда после каторги был сослан Достоевский; но Семипалатинск – это особая тема) с Самойловым познакомили наши старшие друзья, правозащитники Лев Копелев и Раиса Орлова. Вернувшись в Эстонию, с Самойловым познакомилась и я. Поразила его предельная открытость для общения – достаточно сказать, что, получая десятки писем в неделю, он, со своим 20%-ным зрением в результате фронтового ранения, отвечал всем.
    Мы приезжали к нему, привозили друзей (конечно, предварительно испросив разрешения) и из Эстонии — Артура Лааста, Дагмар Нормет и др., и из других краев. Он живо интересовался тартуской кафедрой русской литературы и Лотманом. – А что такое структурализм? – спрашивал он. – А семиотика? И как вы там в Тарту анализируете стихи? Это был не случайный интерес: Самойлов был не просто поэт, но еще и автор серьезного исследования «Книга о русской рифме». Мы втроем, с мужем и нашей подругой-москвичкой, тут же стали анализировать одно из его стихотворений, по его выбору. Обычно в ту пору говорили, что анализ стихотворения убивает в нем поэзию, но ему было страшно интересно, он то удивлялся, то спорил с нами, то предлагал проанализировать еще одно…
    Самойлов обладал великолепным чувством юмора, и все наши разговоры были окрашены иронией, особыми интонациями, имитирующими манеру разных категорий людей, иногда знакомых, иногда известных по кино или телевидению. Вместе с уже упомянутым Юрием Абызовым они составили, а мы издали книгу необыкновенного жанра – «В кругу себя»: это шутки, прибаутки, их разговоры, их (я думаю, они не обиделись бы на это определение) валяние дурака. Они все проделывали с серьезными лицами. Взять хотя бы серию фотографий, сделанных нашим однокурсником, учителем русского языка пярнуской школы имени Лидии Койдула Виктором Перелыгиным (которого мы познакомили с Самойловым с просьбой помогать семье во всех их пярнуских бытовых передрягах). Перелыгин стал другом и «придворным» фотографом семьи Самойловых. Он не только фотографировал поэта с многочисленными друзьями, наезжавшими в Пярну и летом, и осенью, но еще и приносил Самойлову готовые снимки и просил надписать что-нибудь на обороте его собственных экземпляров. Некоторые надписи заслуживают отдельных публикаций – вот Самойлов и Абызов обрядились в узбекские халаты, один – в тюбетейке, другой в чалме из жениного платка, и рассказывают, как привезли в Пярну на продажу из Ташкента и выгодно продали урюк, и все с узбекским акцентом и интонациями, с восточными жестами, с поклонами.
    И был другой Самойлов – читавший свои стихи и пьесы, выступавший на поэтических вечерах, составивший книгу «Улица Тооминга» (на этой улице он жил) – собственные стихи и переводы эстонских поэтов. Невысокий человек, с необыкновенным тембром голоса, он мгновенно овладевал залом, и зал не было слышно. Казалось, это он пустому залу читает свои стихи «Убиение углицкое» о том, как был убит маленький царевич Дмитрий и после этого по всей Руси началась резня: «Потому что маленьких убивать нельзя!» И очень быстро становилось ясно, что это не только о 17 веке, не только о несчастном царевиче Дмитрии, но о любом преступлении государства или тирана против «маленького» человека, в его защиту. У Самойлова было немного стихов, написанных верлибром, он считал, что русская поэзия – это поэзия с рифмой и метром, но это стихотворение, особое, было написано свободным стихом.
    Почему Довлатов популярнее? Это же естественно: прозу легче переводить (а поэзия, как справедливо утверждал Хандо Руннель, заведомо непереводима, хотя с верлибром дело обстоит немного проще), Довлатов – отличный рассказчик. Вряд ли у него найдутся глубокие философские рассуждения, но, может быть, нашему времени это и не так уж нужно. У сегодняшних молодых поколений, как известно, клиповое мышление, и рассказики Довлатова такому мышлению очень впору.
    С поэтами сложнее, а потому и Северянин, и Самойлов, Вы правы, «недопрочитаны» эстонским читателем. Хотя переводчиками Самойлова были и Яан Кросс, и Эллен Нийт, и Аве Алавайну. У него вдруг спонтанно возникали поклонники-переводчики. Его поэму «Сон о Ганнибале» неожиданно для самого поэта перевел вдохновленный «пярнускими декорациями» произведения Антс Реоли. А сейчас его стихи без устали переводит энтузиаст Jaak Känd, готовый знакомить с ними всех и каждого, читающий стихи Самойлова в школах, в домах престарелых, раз в неделю возле памятной скамейки, установленной в прошлом, 2020 году, в пярнуском парке. Низкий поклон ему за такую преданность поэзии.

    Так получилось, что недавно мне понадобилось освежить в памяти пьесу Евгения Шварца «Дракон». Какой же милый там кот! Знает всё про жизнь семьи, стоит за ее интересы перед «внешними». И говорит афоризмами: «Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать». Это совсем другой кот, чем булгаковский коварный Бегемот. Редактор Артур Лааст однажды рассказал мне, как Вы заботились о бездомных котах, которые приходили к Вам после уличных драк. Вы написали комментарий к «Мастеру и Маргарите», врачуете своенравных мурлык. Кажется, Вам удалось постичь тайну кошачьего царства. Расскажите, пожалуйста, как коты сопровождают Вас по жизни? Что нужно знать об этих пушистых комочках?

    Я совсем не одинока в любви к кошкам – стоит вспомнить «кошачьи» книги, и станет понятно, каким успехом кошки пользовались, пользуются и, я уверена, будут пользоваться у человечества. В самом деле – неисчерпаемый диапазон начиная со сказок («Кот в сапогах», «Кот Баян»), к пушкинскому коту на дубе у лукоморья, через басни, через детские стишки типа «Котауси и мауси» Чуковского и «Кошкиного дома» Маршака. А замечательный Киплинг с «Кошкой, которая гуляла сама по себе»! А тающий в воздухе чеширский кот Льюиса Кэрролла, от которого надолго остается улыбка! А булгаковский Бегемот, серьезно заявляющий: «Нам чужого не надо. У меня скорее лапы отсохнут, чем я прикоснусь к чужому»! А Эрнст Теодор Амадей Гофман с его самыми серьезными и самыми ироничными «Житейскими воззрениями кота Мурра», замечательный Томас Стернз Элиот с книгой стихов «Практическое котоведение», милая Лилиан Джексон Браун с целой серией книг «Кот, который…», подарившая нам бессмертный образ детектива-сиамца Коко. И, наконец, самая новая книга – «Дни Савелия» Григория Служителя. С ним я уже предвкушала беседу на книжном фестивале Head Read в мае прошлого года, но пандемия распорядилась по-своему. Я давно не читала в современной литературе такого фейерверка событий, чувств, любви и ненависти, отчаяния и надежды, смеха и слез.
    Кошки – существа таинственные, непонятные, независимые, они не говорят, но всегда дадут вам понять, куда вам надлежит пойти и что сделать. Они любят ваш дом так же, как вы сами, и даже больше, потому что это их дом. Их «встроенный урчальник» (это я вычитала в одном фейсбучном объявлении) примиряет вас с миром и, говорят, усмиряет высокое давление. В этом году мы отметим десятилетие нашей кошки Кузи (ну, да, кошки, несмотря на мужское имя, — нас в свое время обманул ее темперамент). Она сама нас выбрала, когда мы были безутешны после смерти Кисёны, прожившей с нами 17,5 лет, и решили, что всё, больше никогда, ни за что, на наш век кошек хватит и т.д. Но Кузя каким-то чудесным образом внедрилась в наш дом, который без нее уже не представить.
    Ну, и последнее. Любовь к кошкам – очень удобная вещь. У меня есть картинки с кошками, магниты с кошками, копилки-кошки и под 70 самых разных кошачьих фигурок – из дерева, камня, пластика, керамики, стекла… Какое удобство для друзей и знакомых – не нужно раздумывать, что подарить, когда возникнет необходимость, — как всегда, что-нибудь кошачье.

    1 апреля 2021. Профессор-эмеритус Таллиннского Университета Ирина Белобровцева в день своего 75-летия. (Домашний архив ИБ)

    1 апреля 2021. Профессор-эмеритус Таллиннского Университета Ирина Белобровцева в день своего 75-летия. (Домашний архив ИБ)