Print This Post

    Юлия Подлубнова. Между нулем и бесконечностью. Реценция на книгу: Ян Каплинский «Белые бабочки ночи» (2014)

    Новые oблака
    3-4/2014 (69-70) 30.10.2014, Таллинн, Эстония

    Ян Каплинский. Белые бабочки ночи: стихи. Таллинн, Эстония: Kite, 2014. – 96 с.

    Верлибр, порой, знает о пустоте гораздо больше, чем так называемый регулярный стих. Не люблю этот термин «регулярный стих», но сейчас использовала его с умыслом, дабы семантически акцентировать противостояние порядка, изначально заложенного в силлабо-тонике (даже если она расшатанная в авангардистских и поставангардистских практиках), хаосу пустоты, всеобъемлющему и непреложному, одинаково ощущаемому настоящим поэтом, пиши он рифмованные кубики или белые стихи, или то и другое, что тоже нередко встречается. Все эти метрические и ритмические конструкции, имеющие, к тому же, интертекстуальное значение, чередования ударных и безударных, паузы, клаузулы, – можно, конечно, блеснуть знанием терминосистемы стиховедения, но зачем, я не стиховед, – все это имеет прямое отношение к созданию пусть неповторимых в некоторых случаях, но моделей порядка. Женские, мужские, дактилические и прочие рифмы напоминают дамбы Голландии: ты находишься ниже уровня мирового океана, фактически обречен, но пока они выполняют свое назначение, не прорвет и не накроет с головой. У верлибра тоже есть функция организации поэтического пространства, моделирования картины мира, но регуляторов здесь очевидно меньше, свободы больше, и пустота, стало быть, явственнее, да и опасность, что прорвет, накроет намного выше, потому как вместо дамбы здесь что-то вроде пластиковой пленки, абсолютно прозрачной, так что, пожалуйста, дорогие авторы и читатели, смотрите в глаза чудовищ, ежели есть желание и понимание, кто или что перед тобой. Это не значит, что верлибр для поэзии предпочтительнее – для поэзии предпочтительнее абсолютно все, главное, чтобы ощущалось уникальность сказанного, – но в верлибре быть талантливым поэтом на порядок сложнее, чем в регулярном стихе: ни эффектная рифма не поможет, ни память метра – одни голые смыслы, которые ценны или не ценны сами по себе.
    Приведенные размышления о верлибре навеяны, разумеется, не только книгой Яна Каплинского, но этот эстонский автор, пишущий в том числе на русском языке, очень тонко и мастерски определил пустоту как художественный прием и как бы сознательно оголил функцию верлибра.
    «Белые бабочки ночи» – книга большой экзистенциальной напряженности. По признанию автора, «в начале был Лермонтов», мощный экзистенциальный заряд, потом – Артюр Рембо, еще один заряд, а потом Томас Стернз Элиот, Эзра Паунд, Тумас Транстремер, которые – не удержусь от цитаты – своими верлибрами «могли бы оказать освежающее влияние на русскую лирику, где, по-моему, слишком долго и монотонно слышится то, что немецкий поэт Арно Гольц назвал скрытой шарманкой». Шарманка – это то, что заговаривает, обессмысливает любые слова и звуки бесконечными повторениями. По моим глубоким подозрениям, перешедшим по прочтении книги практически в убежденность, «потом» или «до» у Яна Каплинского были еще и античные авторы, по крайней мере, о природе вещей здесь сказано многое. Однако прав Сергей Завьялов, книга написана так, как будто нет ни литературы, ни, страшно сказать, окружающей действительности, а есть только смертный человек в смертном мире.

    белая бабочка вылетает из куста жимолости
    куда днем исчезла черная бабочка – может быть она та самая
    может быть ночью бабочки должны быть белыми
    даже в нашей северной короткой белой ночью
    может быть старики пишущие стихи должны быть счастливы
    в такую ночь глядя на закат на розовые облака
    слушая как тишина расправляет свои прозрачные крылья
    над садом и сосняком где созревает первая земляника

    Я пыталась разобраться в тех сложных соотношениях материальности и пустоты, которые выстраиваются в текстах. Получилось что-то вроде апологии пустоты, но не совсем постмодернистской, потому как поэт оставляет за собой право на ее преодоление – хотя бы в творчестве, хотя бы и апологизируя. Да и сам Ян Каплинский мыслит себя, скорее, модернистом, и, похоже, не ошибается, если учесть, что его модернизм – явление постпостмодерна, уставшего от всего: и от порядка, и от хаоса, и от их всевозможных конфигураций. Автор ощущает притяжение пустоты и одновременно отталкивается от нее: его материальные конструкции нередко рождаются апофатически, именно в процессе отталкивания, а иногда – отталкивания и притяжения, притяжения и отталкивания.

    иногда кажется что пустоты почти нет
    слишком много невинно-безымянно забитых и забытых и
    вряд ли найдется путь назад к тихой мудрости
    вечно возвращающейся весенней травы
    путь назад к себе к своим следам к своей душе
    которая все равно ничего не замечала
    назад к подснежникам и черным паукам
    снующим в высохшей прошлогодней траве

    В этих текстах часто фигурируют не сами предметы, данные в ощущениях доказательства материальности, а их тени, следы, оболочки, сущности, белые бабочки ночи, ледяные узоры на окне, скелет курицы, которую забыли выпустить из каморки над подвалом, чей потолок развалился уже следующей весной. Все они, развоплощающиеся недоказательства и вещественные полунамеки, играют не всегда определенные, но все-таки роли в напряженном конфликте между сущим и небытием, где небытие непреложно, а сущее больше похоже на морок, обман, солипсическую проекцию. И тут же где-то рядом расположена платоновская пещера с тенями и колеблется от метафизических сквозняков покрывало Майи.
    Обратный процесс – процесс воплощения, точнее, недовоплощения – тоже важен. Так души крутятся и бьются одна об другую и превращаются в белый песок на побережье в стихотворении о ветре, пронесшемся над следами героя. Пустота, пространство тотального небытия, – не мертвое пространство, в ней есть порождающее начало, сначала рождаются сущности, а затем они кое-как объективируются. Кое-как – поскольку уже во время объективации обречены на обратное: на развоплощение. Так что между нулем и бесконечностью оказывается знак равенства.
    Процессы рождения и процессы умирания, сама процессуальность жизни вещей и одушевленных объектов – то, что противопоставлено пустоте, и то, что неизменно свидетельствует о ее существовании, единственном неоспоримом. Отсюда все ее трагическая, по существу, апологетика.
    Субъект говорения в поэзии Яна Каплинского – также недовоплотившийся и развоплощающийся одновременно, несущий в себе драму сознания, полностью отдающего отчет о своей мимолетности, какой-то случайно вспышечности в кромешной темноте, которая при этом и существует вне его и проецируется им самим. В таком сумрачно-просветленном сознании не может быть ничего константного.

    Бог то что останется когда всему во что можно верить
    настанет конец и будет нечему больше верить

    Пожалуй, только возможность порождать слова, которая отражает способность ощущать пустоту и проецировать сущее,

    но недалек день когда уже не будет разницы
    между тем сказал ли я в двух словах всё
    или всеми словами ничего

    Отсюда и особое понимание времени. В мире Яна Каплинского не просто будущего уже нет, само время – «лишь угасающее эхо старой музыки в черном зеркале старого рояля». Нет хронологии, линейного течения, да и миру Аристотеля, надо признаться, приходит конец – все относительно. Автору не зря слышится кукареку Эйнштейна или Витгенштейна, пробуждающее ли ото сна, глумливое ли – кому как больше нравится и смотря что считать первичнее: бытие или сознание.
    Прошлого, стало быть, тоже нет, память – вполне себе настраиваемый инструмент, но, пока есть человек или лишь сознание (так человек или лишь сознание?) она просто необходима: без нее ничего не изменяется, ничего нельзя познать или доказать. Память и есть сознание, сознание и есть память.
    На формальном уровне эта идея иллюстрируется и приверженностью Яна Каплинского к старой орфографии: с ерами, ятями, – все, как полагается. Например, именно так набраны название книги, дублирующее обыкновенное в орфографическом отношении название, и текст, ее открывающий, про белую бабочку (читай – душу), которой снится, что она философ, поэт.
    В послесловии к «Белым бабочкам ночи» Сергей Завьялов задается вопросом: достаточна ли прочность русской поэзии, чтобы вынести эту книгу? Красоту и совершенство верлибров, неосимволизм и философский трагизм ее автора, апологетику вещественно несуществующего? Вопрос, конечно, риторический, как риторическим оказывается и ответ. Неужели кто-то, действительно, сомневается в русской поэзии?

    Юлия Подлубнова,
    Екатеринбург